и оба чувствовали, что былая дружественность, возникшая под сенью кружка Станкевича, идет на убыль. Константин писал брату Ивану: «Белинский лучше всех моих приятелей, в нем есть истинное достоинство, но и с ним я уже не в прежних отношениях».
После переезда Белинского в Петербург осенью 1839 года они уже не встречались. В письмах пытались выяснить отношения, но безуспешно. «Заочные объяснения ужасно глупы, особенно письменные… – писал Белинский Константину. – В самом деле, пора нам перестать быть детьми и понимать взаимные отношения просто, не натягивая их ни на какие мерки». Значит, следовало открыть глаза на различие убеждений, на углублявшуюся пропасть, а это неизбежно влекло за собою переход от холодности и натянутости отношений к прямым столкновениям.
Последнее письмо к Аксакову Белинский написал 28 июня 1841 года. Константин не ответил. Письмо Белинского не сохранилось. Но о его резком тоне, о решительных фразах, подводящих черту под былыми годами дружбы, мы можем судить по отклику приятеля Белинского В. П. Боткина: «Прочел твое письмо к Аксакову. Ну, ну! Вот до чего дошло! Но меня это нисколько не удивило. В Аксакове лежала всегда возможность того, чем он теперь стал».
В характерах Белинского и Константина Аксакова заключалось много сходного: самозабвение, неистовство («неистовый Виссарион»), отвращение к полумерам и компромиссам, способность не склонять головы перед приговором толпы, «общественным мнением», не бояться того, что «люди скажут», решимость идти до конца. При сходстве взглядов они могли бы быть сотоварищами и соратниками: оба были лишены амбициозности и интересы дела ставили выше мелкой обидчивости. Но при расхождении взглядов, тем более при их противоположности психологическое сходство превращалось в грозную силу взаимного отталкивания. На рубеже холодного равнодушия такие люди не останавливаются – они становятся врагами…
Вскоре вражда Белинского и Константина Аксакова проявилась публично – в печати. Поводом послужил выход в свет гоголевских «Мертвых душ».
К. Аксаков выпустил специальную брошюру «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души”» (М., 1842). «Явление ее [поэмы] так важно, так глубоко и вместе так ново-неожиданно, – писал критик, – что она не может быть доступною с первого раза». И, разъясняя загадку «Мертвых душ», критик утверждал, что в них возрождается древний эпос, воскресает тот род творчества, который был представлен Гомером и Шекспиром. «Только Гомер, Шекспир и Гоголь обладают этою тайною искусства».
Это было по крайней мере преувеличение, и Белинский не преминул ответить: «А Пушкин?.. Да куда уж тут Пушкину, когда Гоголь заставил… автора брошюры забыть даже о существовании Сервантеса, Данта, Гете, Шиллера, Байрона, Вальтера Скотта, Купера, Беранже, Жоржа Занда!..»
Аксаков отвечал Белинскому заметкой, озаглавленной «Объяснение». Белинский откликнулся «Объяснением на объяснение…». Спор, который грозил перейти в жанр «объяснения на объяснение», принял крутой оборот. Противники не жалели друг друга, обмениваясь чувствительными, болезненными ударами.
Аксаков, например, поставил «Отечественные записки» (журнал, в котором задавал тон Белинский) на одну доску с остальной петербургской журналистикой, то есть с такими далеко не прогрессивными изданиями, как «Северная пчела» или «Сын отечества». А Белинский, со своей стороны, перечеркивал все сказанное Аксаковым о «Мертвых душах»: мол, вся его брошюра «состоит из сухих, абстрактных построений», «в ней нет ни одной яркой мысли, ни одного теплого, задушевного слова» и т. д.
Сегодня полемика обоих критиков выглядит несколько иначе, чем это представлялось самим ее участникам: зерно истины заключала в себе позиция каждого из спорящих.
Говоря о возрождении в «Мертвых душах» древнего эпоса, Аксаков имел в виду их поэтическую манеру «со своею глубиною и простым величием». Но высказал он эту мысль действительно несколько неловко, так что между Гоголем и Шекспиром, Гоголем и Гомером образовалась непроходимая пропасть. Вместе с тем именно Аксаков – и это должно быть поставлено ему в заслугу – одним из первых заговорил о мировом значении Гоголя. Белинский, высоко оценивая Гоголя как русского писателя, такую роль во всемирной литературе за ним не признавал. В то же время Белинский, как и Аксаков, считал, что творческой манере Гоголя, чуждой назидательности и дидактики, присуща художественная полнота.
Но современники (не говоря уже о самих спорящих) видели в позиции обоих критиков не сходство, а только различие.
При могучей энергии Константина, неутомимой жажде деятельности находили на него порою приступы апатии. Окружающие принимали их за проявление непозволительной лени и видели в этом еще одно подтверждение семейного сходства сына с отцом: Сергей Тимофеевич, увлекаясь, мог своротить горы; охладевая же, впадал в бездействие.
«Посматривайте за Константином Аксаковым, – писал Ю. И. Венелин М. П. Погодину. – Славная голова, только ленив». Княжевич же говорил, что Константин страдает «редкописанием».
Все эти упреки касались ученых занятий. Константин все более определялся как филолог, он обнаружил вкус к лингвистическим изысканиям, к описанию и классификации грамматических категорий. Но с исполнением своих планов медлил: затянул сдачу магистерского экзамена, никак не мог закончить диссертацию. «Что Костя и его диссертация? – спрашивал домашних Иван Аксаков в январе 1844 года. – Это последнее слово так и выходит вслед за первым, право, как будто спрашиваешь: что Костя и его супруга?»
Но, по-видимому, простой ленью дело не исчерпывалось: чисто ученые занятия не могли полностью удовлетворить его могучий темперамент, решить те задачи, которые он перед собой выдвигал. Историк С. М. Соловьев, встречавшийся с Константином во второй половине 40-х годов, признавал в нем черты общественного деятеля. «Со львиною физиономиею, силач, горлан, открытый, добродушный», это был «человек, могущий играть большую роль при народных движениях». Но за неимением таковых Константин ратоборствовал, по выражению того же Соловьева, «в гостиных», испытывая в душе чувство