переношусь всею душою к вам и со всеми вами во все события, во все малейшие подробности прошлогодней ночи… Еще ужаснее кажется теперь всё при отчетливом воспоминании, чем тогда, в самую минуту оглушительного удара. Но если Бог дал вам, Константину и милым сестрам, дал силы все это перенести, значит – велел перенести и пережить… У меня здесь оба портрета отесенькины, но в памяти моей живет постоянно один живой образ, с таким мирным и ярко-светлым внутренним выражением, сияющим таким светом, изнутри исходящим… что многое мигом мне становится ясно, мирно разрешается, и сам я согреваюсь душевно и становлюсь в теплое отношение к жизни… Недаром же душа была именно такая и делала дело души на земле, которое осталось, оставило след и, так сказать, все свое благоухание – и, конечно, не даром, а для живущих на земле, и ее действие на нас есть продолжение ее дела. Но прощайте, я всегда очень воздержанно говорю и пишу вам об этом обо всем, но теперь в эту минуту мне хотелось сблизиться с вами еще ближе письмом, мне хотелось только обнять вас и поцеловать ваши ручки, милая маменька, и попросить вас в
Смерть Сергея Тимофеевича больше всех поразила Константина. Казалось, ни на минуту, ни на секунду не мог он отвлечься мыслью от того, что произошло. Один из московских знакомых Константина Сергеевича Н. М. Павлов (Н. Бицын), встретив его как-то, едва узнал. «Мало сказать: он страшно изменился в лице! Нет, а от общей исхудалости было еще что-то удлиненное и утонченное во всей фигуре. Пепельность бороды и усов, вдруг взявшаяся проседь, вместо прежнего их цвета, с ног до головы чрезвычайная угрюмость во всем виде; неподвижный, какой-то внутрь себя обращенный, самоуглубленный взор; и тихость, жуткая тихость – поразили меня».
И это тот самый Константин Аксаков, который поражал всех молодецкой статью, о котором всего четыре года назад писатель и историк П. Кулиш писал: «Он так здоров и силен, что чуть не искалечил меня пожатием руки». А другой знакомый Константина Сергеевича, С. М. Загоскин (сын писателя), говорил, что тот чуть было не удушил его «в своих геркулесовых объятиях».
Чтобы вырвать Константина Сергеевича из заколдованного круга воспоминаний, дать ему возможность рассеяться, забыться, Н. Павлов пригласил его к себе в деревню. Аксаков поблагодарил, тронутый искренним участием друга, но ехать отказался. «Если б это приглашение ваше сделано было бы при батюшке… тогда я… нарочно бы к вам поехал. Но теперь, любезнейший… все кончилось».
Константин Сергеевич не встает в позу мизантропа, не подвергает сомнению «доброе и хорошее», не навязывает другим своего настроения и образа мыслей. Он всею душою понимает и признает радость бытия, удовольствия повседневного, физического существования, но – для других, а не для себя. Его самоограничение спокойно, беззлобно, трезво, вытекает из ясного сознания совершившейся для него перемены.
«Вы знали Константина Сергеевича, – говорит он в письме к Павлову, – который удит, курит, с восхищением радуется жизни и природе в каждом ее проявлении, будь это зима или лето, будь это палящее солнце или дождь, промачивающий насквозь, – Константина Сергеевича, который любит слышать в себе силы именно тогда, когда неудобно, стужа или что-нибудь подобное их вызывает; который в восхищении и крепнет на телеге, прыгающей по камням или под дождем, его всего обливающим, – Константина Сергеевича, который 28 верст проходит не присаживаясь, выпивает сливок, потом квасу и отправляется еще, взвалив на себя огромное удилище – удить. Теперешний Константин Сергеевич не удит, не курит, смотрит и не видит природы… Да, все для меня кончилось, жизнь моя кончилась; жизнь была хороша и исполнена прекрасных радостей, и вот я помянул себя в письме к вам».
В постскриптуме Константин Сергеевич написал: «Время действует на меня совершенно наоборот против того, как полагают».
«Полагают», что время лечит и затягивает раны, но он этого не чувствует.
Между тем в семье возникла мысль о поездке Константина за границу к Ивану. Из-за болезненного состояния Константина Сергеевича выезд несколько раз откладывался; наконец в середине августа 1860 года отправились поездом из Москвы в Петербург – Ольга Семеновна, Вера, Люба, Сонечка и Константин.
Остановились у Карташевских, но в отсутствие Надежды Тимофеевны. Эта разминка была, видно, предусмотрена заранее: опасались, что первая после кончины Сергея Тимофеевича встреча тетеньки с племянником, находившимся в столь болезненном состоянии, будет иметь неблагоприятные последствия для обоих.
Встретили приехавших москвичей двое детей Карташевских – Николай и Машенька. Так в последний раз Константин Сергеевич увидел свою первую юношескую любовь…
Через день-два проводили Константина Сергеевича до Кронштадта, посадили на пароход «Владимир», вверив попечению некоего Платонова, крупного чиновника, также отправлявшегося за границу.
Иван Сергеевич встретил брата в Штеттине и как все не видевшие его долгое время поразился перемене: «Похудел радикально, так что и вообразить нельзя, чтобы он был когда-нибудь человек полный; очень слаб вообще». Но Иван Сергеевич верит в благоприятное воздействие заграничного вояжа, так как с удовлетворением замечает в брате живой интерес ко всему окружающему («его интересуют и чужие края, и вопросы политические, и общественные») и особенно радуется некоторому отступлению его от былой славянофильской «исключительности» («нет этой idee fiхе, какая им владела в Москве»).
Еще во время первого своего заграничного путешествия Константин Сергеевич мечтал: «Со временем опять пущусь в чужие края, с братьями, может, если Бог даст, все будем живы и здоровы». И вот через двадцать два года этот план в какой-то мере осуществился: Константин путешествовал бок о бок с братом, своим другом и противником, с которым вместе, хотя порою и расходящимися тропинками, шел через идейные и философские баталии 40-х и 50-х годов.