будущность. Он знает, что ему тридцать лет, и это мучает его». Затем Бакунин сообщал, что «Иван Петрович написал стихотворение, которое может быть применено к нему», то есть к Белинскому. Подразумевалось стихотворение «Мне уж скоро тридцать лет…».
Воспоминания Полонского добавляют еще один штрих. Клюшников, по словам поэта, был не очень высокого мнения о сочиненной им «Песне». Однажды он даже упрекнул Белинского:
– Как тебе не стыдно хвалить такие пустяки, как стихотворение «Мне уж скоро тридцать лет…»?
Стихотворение действительно не отличалось высокими художественными достоинствами, и Белинский не мог этого не видеть. Но оно запомнилось критику, так как хорошо передавало его настроение, как и настроение других членов кружка.
Настроение неустроенности, бесприютности, разлитое в стихотворении, отражало и судьбу его автора, Ивана Клюшникова. Одно время казалось, что хандра его прошла. Клюшников преподавал в институте свой любимый предмет – историю; написал несколько хороших стихотворений.
Но к весне 1839 года вновь появились признаки ипохондрии. Клюшников оставил службу в институте, что неблагоприятно сказалось на его состоянии. Не имея теперь постоянного дела, он целыми днями предавался грустным размышлениям. Жил он в это время вместе со своим братом, врачом Петром Клюшниковым, и другом Оглоблиным, настроение которых вполне гармонировало с настроением Ивана Петровича. Это еще более усугубляло его положение.
Описывая в письме к Станкевичу состояние Клюшникова, Бакунин говорил, что хочет «вырвать его из Москвы», вырвать из его окружения. Друзья побуждали Клюшникова уехать в родную деревню, на Украину, к матери или хотя бы в имение Бакуниных в Прямухино.
Не сложилась и жизнь Василия Красова. С воодушевлением занимаясь преподавательской деятельностью в Киевском университете, готовя к защите диссертацию, Красов забыл о происках и интригах своих коллег. Но те не дремали. Им было завидно, что Красов претендует на докторскую степень, в то время как они еще только магистры.
24 декабря 1838 года диссертация Красова «О главных направлениях поэзии в английской и немецкой литературах конца XVIII века» была поставлена на защиту. Поставлена и… провалена. Хотя на обсуждении признали, что Красов достоин искомой степени, но большинство членов совета проголосовало против.
Красов решил оставить этот «скверный университет». «Пойду в инспекторы гимназии, чтобы под старость занять когда-нибудь место директора – хоть в Сибири, все равно…» – писал он Станкевичу.
Весной 1839 года Красов ушел из университета. С попутным обозом, груженным табаком, отправился он в Москву. Ехал около месяца, превозмогая холод и неудобства, радуясь тому, что хоть табак был даровой. Так Красов вновь очутился в Москве, среди старых товарищей. Вновь стал пробавляться случайными заработками, грошовыми уроками, как будто бы ничего не изменилось за эти годы. И вновь принялся забавлять товарищей веселой болтовней, импровизированными сценками, на которые был такой мастер. Даже провал диссертации служил ему предметом для грустных шуток.
«Красов приехал, – сообщал Бакунин Наташе Беер, – сначала он пробудил во мне грустно приятное чувство, напомнив мне совершенно древний, святой мир Станкевича… так что и болтовня его была мне сначала мила…»
Да, понятно, почему Красов с грустной иронией предлагал Белинскому подумать о приближающемся тридцатилетии.
Тридцать лет – время определенности, в том числе и служебной. Но никто из членов кружка не сделал карьеры, да и не стремился ее сделать. Перед многими из них вырисовывалось какое-либо жизненное поприще, вроде военной карьеры перед Бакуниным или торговой деятельности перед Боткиным, но все они отклонились от торного пути, чтобы выбрать другой, необычный. «Одни забывают свое богатство, – говорил Герцен, – другие – свою бедность и идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес науки, интерес искусства, humanitas поглощает всё».
В тридцать лет каждый из них еще на пути – на пути к новым знаниям, к новой теории, к новым увлечениям. Никто еще не застыл, не определился, не сформировался окончательно, потому что каждый ощущал перспективу дальнейшего движения, испытывал острое, подчас мучительное недовольство собой. Даже Бакунин, при всей его самоуверенности и нетерпимости к критике, далек был от самоуспокоенности и самодовольства. У Бакунина было то выгодное отличие, что его нетерпимость в равной мере направлялась и на других, и на самого себя.
Весной 1840 года Бакунин написал Станкевичу письмо, в котором, анализируя свой жизненный путь, выражал горькое недовольство собой. «С тех пор как мы расстались, много воды утекло. Богатая натура твоя и обстоятельства позволили тебе остаться верным самому себе и осуществить обширную внутренность свою. А я – вся моя жизнь и все мое достоинство состояли в какой-то абстрактной силе духа – да и та разбилась о грязные мелочи моей семейной ежедневности, и пустых семейных и дружеских междуусобий, и, может быть, и о свое собственное ничтожество».
Эти слова свидетельствуют о том, что и Бакунин над многим задумался, многое понял. Горький осадок оставили в нем «дружеские междуусобия» с Белинским, перипетии семейных взаимоотношений с сестрами, которых он наставлял, поддерживал, учил, увы, как оказалось, не всегда к их пользе. Жизнь не считалась с его советами и наставлениями.
Но Бакунин не собирается сдаваться: «Во мне остается по-старому сильная, над всеми другими преобладающая потребность знания…». Ради этой