«В те годы [между 1932 и 1938. –
Его близко знали левые художники, с которыми я дружил…
От них я услышал, что Хармс вовсе не иностранец…, а беспримесный русский – Даниил Иванович Ювачев. О том, что означает его псевдоним, теперь возникли различные домыслы, может быть, в самом деле, от английского слова “harm” – “скорби”, “печали” [на самом деле, ‘вред, зло, обида’. –
О нём ходили какие-то странные рассказы.
Однажды в Госиздате, на шестом этаже, он со спокойным лицом, никому не сказав ни слова, вышел в окно по узкому карнизу и вернулся в другое окно.
Говорили, что он вообще с чудачеством: например, изводило управдома то, что каждый день по-новому пишет свою фамилию на входных дверях квартиры – то Хармс, то Чармс, то Гаармс, то ещё как-нибудь иначе.
Всех поражало, что он носит трость и котелок (иные думали – цилиндр; в те годы разница между этими формами шляп уже не всем была известна). Весь облик Даниила Ивановича, его манера и даже одежда воспринимались как вызов нивелирующему стилю времени» (цит. по: [Александров 1993: 190– 191]).
Все обозначенные тенденции налицо в миниатюре Хармса «Однажды я пришел в Госиздат» (1935–1936):
«Однажды я пришел в Госиздат и встретил в Госиздате Евгения Львовича Шварца, который, как всегда, был одет плохо, но с претензией на что-то.
Увидя меня, Шварц начал острить, тоже, как всегда, неудачно.
Я острил значительно удачнее и скоро, в умственном отношении, положил Шварца на обе лопатки.
Все вокруг завидовали моему остроумию, но никаких мер не предпринимали, так как буквально дохли от смеха…
Видя, что со мной шутки плохи, Шварц начал сбавлять свой тон и, наконец обложив меня просто матом, заявил, что в Тифлисе Заболоцкого знают все, а меня почти никто.
Тут я обозлился и сказал, что я более историчен, чем Шварц и Заболоцкий, что от меня останется в истории светлое пятно, а они быстро забудутся.
Почувствовав мое величие и крупное мировое значение, Шварц постепенно затрепетал и пригласил меня к себе на обед» [ХаПСС, 2: 315].
Для понимания траектории хармсовского успеха теория поля дает не так много, как для понимания аналогичной хлебниковской траектории. В самом деле, если кубофутуристы могли развернуться со своим жизнетворчеством где и как угодно – в манифестах, на эстраде, в публичных дискуссиях или в литературных произведениях, которые можно отправить в печать, – то в распоряжении Хармса были практически одни тексты, частные перформансы и, что не менее важно, псевдонимы. Кроме того, если кубофутуристы вызывали немедленный резонанс и ориентировались на его силу, то Хармсу оставалось лишь уповать на то, что известность придет к нему когда-нибудь потом. Безучастно ждать, когда пробьет его час, он, очевидно, не мог и не хотел, а потому – вслед за кубофутуристами – пропитал свои художественные тексты «эго»-прагматикой.
К этому аспекту мы и переходим.
XII. Текстовые преломления тех же стратегий[578]
Повторно сформулирую задачу, решение которой не было доведено до конца в предыдущей главе. С одной стороны, имеется «биографический» Хармс – слабо образованный авангардист с невысоким для писателя творческим потенциалом и, по обэриутскому выражению, «самодеятельный мудрец», а с другой – его теперешняя репутация: писатель-эрудит, философ с большой буквы, логик, забавляющийся антилогикой, и математик[581]. Как можно видеть, между двумя этими ипостасями пролегает непреодолимая пропасть. Аналогичным образом, «биографический» Хлебников столь же далеко отстоит от того фантома, в который он превратился, став объектом культа. Беда солидарного авангардоведения состоит в том, что оно изучает не реальных Хлебникова и Хармса, а культовые имиджи этих писателей.
На то, что ученые трактуют личность и наследие Хармса превратно, в свое время посетовал М. Л. Гаспаров. Сделал он это, правда, в частной переписке