номер 124 по проспекту Виктора Гюго, с барельефом Гюго над входом), одно время было домом религиозного ордена «Дочери мудрости».
«Отвиль-Хаус» и его содержимое Жанна и дети Жоржа в 1927 году отдали в дар мэрии Парижа, «достойной хранительнице славы поэта». Дом-музей Виктора Гюго на площади Вогезов (бывшей Королевской площади) торжественно открыли в 1902 году, во время празднования столетия со дня рождения Гюго, которое продолжалось неделю. По такому случаю на площади Виктора Гюго открыли статую. Площадь, носящая имя Гюго, по-прежнему остается одной из наименее «гюголианских» частей Парижа. Во время нацистской оккупации статую украли и, возможно, расплавили. После войны приняли решение не восстанавливать ее, потому что она мешала бы проезду транспорта. Сейчас на том месте стоит макет автомобиля {1483}.
Злополучная статуя работы Эрнеста Барья была заказана государством. Не желая уступать, мэрия Парижа тоже заказала Жоржу Баро статую «Видение поэта»{1484}. Она простояла восемьдесят лет на складе. В 1985 году, в столетнюю годовщину смерти Гюго, ее оттуда извлекли и поставили на северном конце сада Ранлаг. На ней изображен голый, кремового цвета Виктор Гюго, который задумчиво обозревает застывший водопад из фигур, олицетворяющий «стену веков» из «Легенды веков». В нескольких шагах от «Видения поэта», в конце проспекта Виктора Гюго, более мощный Виктор Гюго работы Родена слушает сердитую Музу. Он вытянул руку, словно пытается заглушить транспорт.
Предмет, послуживший Гюго для продолжительного общения с загробным миром – столик из «Марин-Террас», – отдали Жанне, которая передарила его бабушке своего мужа, а та отдала своей горничной. В качестве предмета мебели столик никуда не годился. Его часто передавали из рук в руки. Наконец его сожгли, и его последние сообщения остались незаписанными{1485}.
Последняя свидетельница великого приключения умерла в 1915 году в роскошной частной клинике в Сюрене, на краю Булонского леса – пожилая дама в чепце с длинными лентами. На службе в церкви Сен-Сюльпис присутствовало мало народу. В той же церкви Виктор Гюго девяносто три года назад венчался с Аделью Фуше, к вечной досаде его брата Эжена. В Брюсселе, Женеве и Тунисе вышло несколько скупых некрологов. В Париже их было всего два{1486}. В то время газеты занимали более важные новости. В нескольких милях к востоку французские солдаты гнили в окопах, отравленные ядовитым газом. Они защищали образ Франции, во многом навеянный антипрусскими стихами Виктора Гюго – того самого Виктора Гюго, который стал вдохновителем международного движения мира{1487}. Среди репортажей о том, как цивилизация пятится вспять, незамеченной прошла старая, полузабытая сплетня о незаконной дочери Сент-Бева, которая сбежала с английским военным и сошла с ума от горя.
После смерти отца Адель Вторая еще тридцать лет жила, окруженная величайшими композиторами мира; она играла на пианино странные, но красивые песни без слов, каждую ночь стучала в стену своей спальни, исполняя какой-то суеверный ритуал. Посетителей из внешнего мира, из мира живых, она встречала враждебно и говорила «металлическим голосом». Хотя творчество Гюго продолжало превращаться в один из самых величественных памятников литературы, последняя свидетельница его жизни сидела в своей комнате, рвала на полосы книги и листы бумаги и набивала обрывками свою сумку.
Что касается творчества Гюго, период заметных влияний был уже давно позади. Самое заметное действие он оказал на писателей, чье творчество было поглощено его собственным: на Готье, Бодлера, Флобера, Достоевского, Рембо. Целые поколения копировали или пародировали его стихи: задолго до того, как его включили в школьную программу, Гюго превратился в целую систему образования, состоящую из одного человека. Через него неизбежно проходил каждый писатель до того, как достигал самобытности или тонул в море беспомощных подражаний. Рассказ о влиянии Гюго после смерти – это рассказ о реке после того, как она впадает в море. Гюго настолько всепроникающ, что иногда считали, будто он не имел вовсе никакого влияния. Джозеф Конрад, чей отец переводил «Тружеников моря», когда-то, как говорят, был единственным иностранным «учеником» Гюго{1488}. Тем не менее всем, кто читает произведения Гюго впервые, он кажется старым знакомым. Это чувство куда красноречивее намеренных аллюзий.
В первые десятилетия нового века казалось, что его влияние на французскую литературу всецело негативное. Реакция против патриотической поэзии того рода, какую заставляют учить в школе и которую, как считалось, олицетворял Гюго, вылилась в несколько великих модернистских экспериментов, например в «Судьбу» Малларме – кошмар наборщика (1897), в которой «Мастер», похожий на Гюго, утопает в волнах, окруженный обломками его александрийских стихов. В «Кризисе стихов» Малларме точно разделил всю французскую литературу на две эпохи – до и после Гюго: человека, который был «олицетворением поэзии», который «практически конфисковал право на самовыражение у всех, кто думает, размышляет или рассказывает»{1489}.
Гюго приговорил следующие поколения к хроническому отрочеству. Каким бы ни был биологический возраст, создается впечатление, что писатели, творившие в его кильватере, как будто жили и умирали молодыми. И только после Первой мировой войны, когда Андре Бретон включил его в число пророков сюрреализма («Гюго – сюрреалист, когда он не дурак»){1490}, стало ясно, что Гюго внес и положительный вклад в литературную революцию. Даже тогда его огромную тень приходилось отгонять с помощью банальных афоризмов и удобной полуправды: вспомним «Гюго – увы!» Андре Жида, когда его спросили, кто его любимый поэт{1491}, или афоризм Кокто «Виктор Гюго был безумцем, который вообразил себя Виктором Гюго»{1492}. По отношению к духу Гюго справедливо заметить, что сейчас это – самые известные цитаты из творчества Жида и Кокто.