ti, «нечто», которое не связано с бытием, но исключается из него и под видом бестелесного «играет на поверхности бытия», если воспользоваться выражением Эмиля Брейе[7].
Мне казалось важным напомнить об этой хорошо известной традиции вопрошания, прежде чем обратиться к другой, менее известной, но не менее важной. Эта другая традиция даже более важна в моих глазах по причинам, которые вскоре станут более ясными. Итак, прежде чем обратиться к этой второй традиции, я хотел бы ненадолго вернуться к тому заявлению Гуссерля, с которого начал. Истинно ли, что событие, поскольку оно наступает исключительно как единичное, не подлежит никакой концептуальной проработке и никакому рациональному обсуждению вообще? Это было бы именно так, если бы с самого начала было установлено, что индивидуальное в принципе не может быть темой логоса. Однако так ли это? Мы хорошо знаем, что нет. Ведь если бы это было истинным, то не только факт (или событие) должен был бы навечно оставаться апейроном для философии, в том числе в ее феноменологическом варианте. Таким апейроном должны были бы также стать само трансцендентальное Ego, определяемое Гуссерлем как «Urfactum»; сам мир, который всегда и только есть этот мир, в который мы помещены от рождения; наше тело, и в конечном счете большинство «объектов», описание которых является делом феноменологии. Не забыл ли Гуссерль в своем принципиальном заявлении, что если нет факта, который не был бы экземплификацией сущности, то и, наоборот, нет сущности, которая не была бы сущностью некоего факта? Короче говоря, не забыл ли он, что понятия «сущности» и «факта» строго коррелятивны? Но если всякая сущность есть сущность какого-либо факта, абсолютно «неразумно» пребывать в том убеждении, что о фактах нет сущностного дискурса или что факты находятся за пределами рациональности сущности. Скорее следовало бы сказать, что, как только мы произносим слово «сущность», необходимо тотчас же произносить слово «факт»; как только мы начинаем говорить о всеобщности, необходимо мыслить отношение этой всеобщности к индивидам, всеобщностью которых она является. Короче говоря, вопрос индивидуации так же неотделим от философского логоса и его исследования сущности, как тень от света. Но в таком случае маргинальность события в философском дискурсе нужно понимать иначе. Уже недостаточно взывать к haecceitas события для того, чтобы понять его а-топический характер внутри философской топики. Именно в этом пункте заявляет о себе вторая традиция мышления, о которой я только что упоминал.
Эта вторая традиция идет от греческих трагиков, которые первыми попытались мыслить человека в свете tukhe — трудно переводимого понятия, ускользающего от метафизического различения «случайности» и «необходимости», как на то указывает формулировка из «Аякса» Софокла: «tes anagkaias tukhes», что буквально означает «необходимая случайность». Tukhe есть нечто такое, что, будучи абсолютно непредвидимым, производит тем не менее необходимость, учреждает судьбу человека. Необходимая случайность! Возможно, мы имеем здесь первое определение события, которое к тому же представляет собой, пожалуй, если не лучший, то, по крайней мере, не худший перевод для обозначения того двуликого Януса, каковым является tukhe[8]. Показывая человека как полностью подвластного закону tukhe, трагики создали антропологию конечности. Лейтмотив этой антропологии, для которой мерой человека является событие, выражен в знаменитом 177-м стихе «Агамемнона» Эсхила: to pathei mathos[9]: «научение страданием», или: «страдать, чтобы понять». Очевидно, что такое «научение» не является теоретическим овладением нейтральной, вневременной и безразличной к человеку сущностью. Для человека познать самого себя — значит признать свои пределы, т. е. осознать себя подвластным тому, что тебя превосходит. Такое познание лишено всякой «теоретичности», оно неотличимо от стойкости в испытании того, что назначает человеку его меру. «Понять» (mathein) означает здесь подчиниться своей человеческой мере, и наоборот: человеческая мера не может быть понята иначе, как в этой уязвимости перед лицом не- человеческого, того, что превышает все наши способности претерпевания, стойкости и понимания, — перед tukhe как таковой.
Как мы хорошо знаем, философский логос конституируется у Платона через решительный разрыв с источником трагического опыта: разрыв, символом которого стало уничтожение Платоном его юношеских трагедий. Философия должна быть антитрагедией, философская антропология — антропологией антитрагичной. Обрести иммунитет против трагедии, изгнать поэтов из Государства, чтобы положить конец идущей от них порче, — значит выдвинуть идеал «обожествления» человека, который стремится к тому, чтобы сделать из своей души неприступный «акрополь», недоступный не только для страстей и неразумных желаний, но также и прежде всего для превратностей tukhe. Psukhes akropolin (акрополь души), о котором упоминается в «Государстве» (560b), уже предвосхищает «внутреннюю цитадель» Марка Аврелия. Обожествленный посредством философской инициации, человек становится трагическим антигероем: отныне он независим от ударов судьбы и превратностей жизни, в которой законом служит переменчивость счастья и которая вечно колеблется между благом и злом. Вытеснение события на окраины философии является, стало быть, не столько признаком его строптивого характера по отношению к всеобщности логоса, сколько следствием этического и антропологического идеала, которому событие угрожает и во имя которого оно должно быть устранено.
Парадоксальным образом именно тот философ, который с точки зрения названной выше первой традиции мышления, казалось бы, менее всего был способен отдать должное событию в его феноменальности, сводя его чистую эпифанию, его «изменения без изменяемого», к чередованию атрибутов в лоне одной субстанции, — именно этот философ отвел событию — на сей раз в антропологии — первое место, причем в той мере, в какой он стремится воздать должное антропологии трагической. Этот философ — Аристотель. Здесь я не могу развернуто показать, насколько явно в аристотелевской антропологии, то есть в его этике, прослеживается ориентация на усвоение трагической мудрости как мудрости конечного бытия. Ограничусь двумя тезисами, не имея