Вослед за кораблём моим певучим,
Поворотите к вашим берегам!
Не доверяйтесь водному простору!
Как бы, отстав, не потеряться вам!
Как оно обычно бывает, личные переживания и впечатления довлеют не только над разумом, но и над творчеством поэта или художника. У Лермонтова иначе. Исходя или, лучше сказать,
Человек Лермонтову всегда был весьма важен: кому как не ему он посвящает всё своё творчество?! Но интерес этот, идя вровень с этическим пониманием «человека» в обществе древними римлянами, неразрывен у поэта с высокой гражданственностью. Однако и здесь интерес, крепко связывая его с Отечеством, простирается много дальше и, главное, –
Вспомним строки из стихотворения «Родина» (1841), в котором поэт говорит о своей «странной» любви к Отчизне. Признаётся в том, что «…тёмной старины заветные преданья // Не шевелят во мне отрадного мечтанья», что, при всём (очевидном для нас) интересе к старине, – он любит «её степей холодное молчанье, / Её лесов безбрежных колыханье, / Разливы рек её, подобные морям». Однако и это богатство не исчерпывает в сознании поэта привязанность к Родине. Видимо, потому, что ширь Отчизны является для него
Итак, восприятие человека Лермонтовым носит не столько имманентный, сколько
Напомню, к эпохе Лермонтова в высших слоях европейского и русского общества сложился культ по-светски аллегорической «мефистофелианы», которая не имеет очевидной связи с библейским падшим ангелом, восставшим против Бога. Слишком уж тесно связанные с вирусами Просвещения, сыгравшего роль повивальной бабки Великой французской революции, «демоны эпохи» не были тождественны теологическому их определению, как, собственно, и месту их в жизни общества. Отсюда подобная «чайльд-гарольдовскому плащу» декоративная функция «демонического» творчества писателей XVIII – XIX вв., среди которых мы находим Мильтона и Клопштока, Гёте и Байрона, де-Виньи и Гюго и других «носителей демонизма».
Лермонтов, однако же, разобрался с демонами много глубже своих коллег по перу. Его Демон далёк от эффектных сюжетов-страшилок, под зевоту случайных зрителей разыгрываемых на театральных подмостках Европы.
Гордый Сатана Мильтона и философствующий Мефистофель Гёте (между тем испугавшийся пентаграммы Фауста) слишком уж неотрывны от здешнего мира с его длиннохвостыми рогатыми, в шерсти «чертями» и крепдешиновыми «ангелами». «Он выше нас, – говорит о Боге мильтоновский Сатана, – не разумом, но силой, а в остальном мы все равны». Настолько «равны», что у де-Виньи он очеловечивается до «печального, очаровательного юноши». Не то у Лермонтова.
Предчувствуя движение исторических пластов России и Европы, он отходит от вошедшей в традицию у
При этом поэт лишь оборачивает «европейским плащом» руку, в которой уверенно держит меч. Лермонтов начинает свою поэму тревожно и величественно: