И тут возникает вопрос: не смешивает ли ошибочно подпольный человек в одну кучу примеры позитивного и негативного своеволия? Если мы произносим слова «усилие воли» или «волевое усилие», может ли вообще служить им синонимом слово «своеволие»? И можно ли ставить знак даже не тождества, но хотя бы равенства между ницшенианским понятием Воли к Власти и своеволием Достоевского?
Ребенок, который капризным мановением пухлой ручонки смахивает в кучу кубики – проявляет ли он здесь волю, или его действие – это всего-навсего каприз? «Джентельмен с неблагородной физиономией» желает разрушить хрустальный дворец, чтобы «по своей глупой воле пожить» – почему он не говорит просто «по своей воле пожить», почему подбрасывает тут именно «глупую волю»? Потому что он жульничает и передергивает: он знает, что
И еще не менее существенное – отношение-связь воли с разумом. Согласно подпольному человеку, своеволие и разум это враги, между ними не может быть ничего общего. Он был бы совершенно прав, если бы разделял между положительной, созидающей волей и волей разрушающей, и именно с последней связывал невозможность участия в ней разума. Но он не разделяет и тем самым затемняет и искажает картину,
В главах о «Записках из мертвого дома» я писал, что общество преступников осуществляет себя в системе Воля к Власти и что оно практически безразлично к системе Добро-Зло. Но теперь, установив, что разрушительное своеволие и воля это разные понятия, я хотел бы уточнить характер воли- своеволия сильного человека каторги. Прежде всего следует сказать, что сила «сильного разбойника» проистекает из его отрицания системы Добро-Зло – в особенности это отрицание дает ему преимущество перед людьми, которые, даже если и не слишком последовательно, все равно не умеют полностью отрешиться от системы Добро-Зло (не так легко поднять руку и убить человека). Но отрицать систему Добро-Зло, еще не значит быть волевым человеком, потому что такое отрицание может вылиться на практике, например, в унылый цинизм и безразличное пассивное существование. Поэтому я задаюсь вопросом: способен ли «сильный человек» каторги на волевое усилие или только действие по порыву – по капризу, как я написал выше? Например, если говорить о каторжнике Петрове, то – однозначно – нет, неспособен. И что самое примечательное: Достоевский ни разу не упоминает, умен Петров или неумен, и, судя по тому, как подан его образ, ум в его жизни не участвует. И еще одна деталь: Горянчиков недоумевает, почему Петров не пытается бежать. Но побег – это как раз, в отличие от своевольного, по капризу убийства, есть волевое усилие, в котором замешан разум, а на волевое усилие такие люди, как Петров, неспособны.
Конечно, «Записках из мертвого дома» есть другие «сильные» или «околосильные» персонажи, и о некоторых из них Горянчиков говорит, что они были умны – например, он так говорит о Газине и А-ове. И правда, Газин и А-ов, каждый в своем роде, желая улучшить свое каторжное положение, действуют активно, то есть проявляют волевые усилия в этом направлении, А-ов даже доходит до того, что участвует в побеге. Напомню читателю, что я в данный момент не оцениваю их волевые усилия по системе Добро-Зло, потому что нахожусь внутри системы Воля к Власти и исследую разницу между волевым усилием и своеволием по капризу. И я замечаю, что в огромном своем большинстве преступления, которые привели «сильных» на каторгу, все эти многочисленные грабежи, убийства, в том числе стариков и малых детей, – это не волевые поступки, но поступки по капризу. Гюго пишет в «Отверженных» главу, в которой Жан Вальжан встречает молодого грабителя и убийцу Монпарнаса, который не уступит Орлову, и прочитывает ему лекцию на эту же тему. Жан Вальжан тоже замечательно не касается моральной стороны преступной жизни, но вводит парадоксальную терминологию «лень» и «работа» (парадокс восхитительный, ничуть не уступающий парадоксам Достоевского). «Лень» у него это то, что я называю отрицательным своеволием, действием по капризу, а «работа» это действия волевого усилия. Жан Вальжан (Гюго его устами) берет проблему объемней и четче, чем Достоевский, и без всякого морализирования указывает на глупость жизни «по лени», показывая, как такая жизнь очень прямо и очень быстро приводит к прямо противоположным результатам, каких Монпарнасу хочется добиться (вместо красивой одежды и вкусной еды красная куртка и похлебка галерщика). Гюго писал «людей жизненных крайностей», пожалуй, похлеще Достоевского, и Гюго никогда не морализировал. Но ему не приходило в голову
Но Достоевский так или иначе, весьма скрыто и косвенно, склонен романтизировать (идеализировать) разбойников. Я начал с Петрова, потому что, как я писал раньше, он парадоксально подходит на роль идеального человека справедливого общества, как оно представлялось Достоевскому. В Петрове полностью отсутствует мотив личной наживы, эгоизма, гордости, самоосознания и проч. и проч. в таком роде,