конце отпевания сказал ему: “Вас было слышнее, чем Евангелие”. Пушкин пророчит, что Хвостов всех нас похоронит» [Плетнев: 526]. В тот день Хвостов раздаривал следующие стихи, посвященные «статскому советнику Николаю Ивановичу Гнедичу, скончавшемуся 1833 года Февраля 13 числа»: «Здесь Гнедич погребен, сын громкия Полтавы, / По справедливости наперсник Муз и славы; / Средь мира суеты хотя недолго жил, / Омира древнего он Россам подарил» [VII, 233]. В примечании к этому надгробию Хвостов указывал, что «Николай Иванович Гнедич погребен в Невской Лавре в новой и той же самой ограде, где покоится прах историографа Карамзина» [там же]. На кладбище он, кажется, чувствовал себя, как садовник в своей оранжерее.
124
Ему, правда, принадлежит и один из лучших русских переводов известной эпиграммы на плохого доктора, но этот текст сочинен уж точно ради красного словца (точнее, эхорифмы): «Что ты лечил меня, слух этот, верно, лжив – / Я жив». Показательно, что в своем переводе знаменитой притчи о плохом докторе, оказавшемся хорошим архитектором (начало четвертой песни «Поэтического искусства» Буало), Хвостов как бы непроизвольно смягчает критику врачей: «Один Флоренский врач,
125
В издании 1824 года было «упитаны».
126
В образ горациевского лебедя граф Хвостов облачался еще в стихотворении «К ней», опубликованном впервые в приложении к его «Путевым запискам» 1824 года: «А я в лебяжий пух по смерти облекуся; / Как Флакк с пернатыми на воздухе явлюся; / Привыкнув на земле любовию гореть, / В пространствах мириад тебя я стану петь!» [Хвостов 1824: 67].
127
«Читая сие стихотворение, – писал присяжный рецензент Хвостова казанский профессор Городчанинов, – я услаждаюсь высоким чувством Поэта. – Душа его, столь живописно
128
Державин тоже обращается в своей оде к жене, но совсем иначе: «Супруга! облекись терпеньем! / Над мнимым мертвецом не вой» [Державин: II, 315].
129
А.Е. Махов, говоря об утопизме Хвостова, метко назвал этого автора «проповедником всеобщего согласия в литературе» [Махов 1999: 30– 31].
130
Хвостов просил Плетнева передать экземпляры присланной ему брошюры В.А. Жуковскому, А.С. Пушкину и П.А. Вяземскому (все они, как известно, были большими ценителями творчества графа). Смотрите: Балакин А.Ю. Две книги графа Хвостова из библиотеки Пушкина [Балакин 2015].
131
Как видим, в дмитриевском кругу комический образ Хвостова ассоциировался с его любимым глазетовым камер-юнкерским камзолом. Замечательно, что камер-юнкерство, полученное Дмитрием Ивановичем в зрелом возрасте, – еще одно «мифологическое» звено, связывающее его с Пушкиным. В начале 1834 года граф поспешил известить Н.М. Языкова о том, что Александр Сергеевич теперь «сияет в златошвейном кафтане» [Cадовников: 538]. Пушкину могла быть известна шутка Екатерины о том, что, если бы Суворов попросил, она бы неказистого и немолодого Хвостова назначила даже камер-фрейлиной. Не была ли эта случайная параллель одной из причин пушкинского гнева? (Хвостов, по словам Гиллельсона, «добивался камер-юнкерства; Пушкин был взбешен оказанной ему “честью”» [Гиллельсон: 61]). Подобно Екатерине, Николай, получалось, рядил его в хвостовы-шуты. Как видим, даже в «придворном» измерении Дмитрий Иванович выступает как анти-Пушкин.
132
Автором этой преждевременной эпитафии был А.Д. Комовский [Мартьянов: 139].
133
Северная пчела. 1835. 25 октября. Пятница. № 241. С. 962.
134
Надо бы Шаликова посмотреть на всякий сентиментальный случай.
135
Как вы точно заметили, коллега, этот осмеянный современниками стих Хвостова был впоследствии перефразирован чистейшим князем Мышкиным в «Идиоте» Ф.М. Достоевского («А я всё-таки стою за осла: осел добрый и полезный человек») [Альтшуллер 2007: 201]. (Осмелюсь напомнить, что этот счастливый стих Хвостова еще прежде был буквально перефразирован Пушкиным в известном bon mot про сорвавшегося с цепи в Царском Селе