тем, что мир разделен на христиан избранных и отверженных, на спасенных и погибших, восстают на ад в вечной жизни, а во временной – на притворное или прохладное благочестие. Не приемлют того, что Церковь слишком сгибается перед мирской властью, когда власть ее терпеть не может, а когда как бы любит и ей покровительствует, недовольны тем, что Церковь подходит к ней слишком близко, да еще скрепляет особым богословием нерасторжимость сего брака. В этом смысле всякое «волнение» в Церкви, пусть даже оно относится к такой частной проблеме, как перевод сакральных текстов на русский язык, которой Бердяев не касался, будет извлекать свои бродильные элементы именно из его, бердяевского пафоса. Всякий протест против архаики, законничества или даже закона, «хищения и неправды», прикрываемых иератичностью обрядов и фраз, будет питаться все той же «бердяевщиной», даже если грядущие реформаторы имени такого не услышат и ни единой строчки его не прочтут[106].
Говорю об этих двух религиозных укладах, о «двух типах веры», отнюдь не ради радикального противопоставления или усиления духовной розни между ними. Напротив, ни один из этих типов не должен воспринимать себя в качестве единственного строя и образца христианской жизни. Убеждение в своей безальтернативности грозит в одном случае фарисейским удушьем, в другом – сектантским безлюбовным праведничеством. Но важно, наконец, осознать истоки этого разделения для того, чтобы, если не преодолеть его, то хотя бы научить обе стороны слышать друг друга. Разумеется, сложившийся, вписавшийся в традицию тип устоявшейся праведной веры останется доминирующим, но сонм праведников должен дать в себе место и пророку, который не вписывается в нее.
В книге
«Этот профетический тип переживает конфликт с религиозным или социальным коллективом, он никогда не находится в гармонии с социальной средой, с общественным мнением. Пророк, как известно, не признан, он побивается камнями. Пророк в сфере религиозной находится в конфликте со священником, со жрецом, выразителем религиозного коллектива. Пророк переживает острое одиночество и покинутость, он может подвергаться преследованию всего окружающего мира. Но менее всего можно сказать, что профетический тип не социален. Наоборот, он всегда обращен к судьбам народа и общества, к истории. Профетический тип обращен не к своему личному спасению, не к своим личным переживаниям и состояниям, а к Царству Божьему, к совершенству человечества и даже всего космоса».
«В известном смысле можно сказать, что общество находится в я», – говорит Бердяев в той же книге. Но если мы станем говорить о собирательном «я» общества, то в России мы неизменно находим его расколотым. В фокусе этого расщепления, принявшего классическую форму в XIX веке, может быть понято и появление не только Бердяева, но и его духовного потомства, живущего и сегодня. Россия прошла через множество противостояний: стяжателей и нестяжателей, старой и новой, никоновской, веры, славянофилов и западников, интеллигенции и Церкви, героизма и подвижничества, кровавой утопии и бесчисленных ее жертв, окостеневшего режима и прав человека, особого пути и европейского выбора, глобализма и «русского мира»… но почти во всех этих партиях и течениях заявляла о себе «профетическая», по Бердяеву, воля, скорее даже страсть человека быть самим собой. Не укладываться в систему, не стоять единицей в выровненном строю, но отстаивать себя и свое неслияние с «коллективом» в качестве
Религиозное возрождение, которое наряду с другими мыслителями в значительной степени определил собою Бердяев, попыталось преодолеть, но только углубило этот раскол. Оно вобрало в себя вызовы, накопленные гуманизмом «возвращения билета», и захотело ответить на них. Но возрождение было оборвано (если оно продолжалось и даже расцвело в эмиграции, то лишь как творчество одиночек), затем оно предстало в карикатурном виде в обновленчестве и осталось им как бы запятнанным. Но с тех пор «человечность» прежней интеллигенции прошла через такую переплавку, из которой не могла не выйти иной. Исподволь стало изживаться демоническое начало гуманизма, христианское же начало было прокалено и очищено. Однако раскол, сложившийся еще в позапрошлом веке, продолжал существовать, хотя и подспудно, в замороженном виде, и при первой возможности заявил о себе вновь. Когда в Церковь стали приходить или возвращаться люди с новым опытом пережитой истории, традиционное церковное мировоззрение, как и прежде, не захотело принять их опыт, их образ мыслей, их бунт, их религиозное самоуправство. И в этом вновь сказался один из тех роковых, родовых разрывов в духовной судьбе России, о которых писал Бердяев в
Вопросы о Боге и человеке, которые поставил Бердяев вместе со всем «религиозным возрождением» его времени, остались в целом без ответа. В «Царство Духа» все еще не привнесена та отрезвляющая мера культуры, которая делает возможным человеческое общение в этом царстве. Люди могут вместе молиться, но так часто бывают неспособны друг с другом разговаривать. С точки зрения бездвижно-ортодоксальной истины, бывшей для Бердяева мишенью, всякое слово, которое ею не было высказано, кажется некой ересью, языческим рационализмом, мудрствованием века сего. Человеческое слишком легко притязает говорить от имени божественного, и это помогает ему затыкать уши и не слышать других.
Духовная разобщенность в данном случае не только исторический факт, она коренится и в сознании религиозном, в обольщении монизмом, уверенном,