его бывшую подругу, с которой он жил. Уговорить ее подать заявление об изнасиловании. И просто за незащищенный секс завести дело. Вот это действительно мастерство! Нашим местным лапотникам еще до этого далеко. Они умеют либо взятки подсовывать. Либо вот так, как с Сорокаумовой. Потихоньку, по-подлому разместить в интернете какой-нибудь гнусный пасквиль. На большее ума не хватает. Ни ума, ни таланта. Впрочем, чего ждать от людей, которые никогда ничего не строили. Только вынюхивали, выслеживали, писали доносы…»
Так что «чаепитие в Мытищах», как называл Дубравин этот стандартный ритуал, закончилось на той же минорной ноте, что и началось.
Шагая по длинным «коридорам власти», он вспоминал и свои непростые отношения с приближенными губернатора, которые сейчас складывались по принципу: «Жалует царь, да не жалует псарь». Это его и удивляло, и расстраивало. Он привык относиться к людям доброжелательно, без предрассудков и задних мыслей. А тут… И он рассмеялся, вспомнив слова своего товарища, пришедшего из бизнеса в госаппарат и выдержавшего в нем всего три месяца. На вопрос Дубравина, что в этой работе главное, Мишка ответил:
— Там главное, кто первым донесет начальству плохие слова, которые о нем услышит.
VI
Сегодня праздник. Воскресенье. Он отслужил литургию в храме при монастыре. И теперь исповедует тех, кто остался после нее. Таких немного. Человек пять-шесть. В основном это женщины в платках и серых деревенских платьях. Они стоят в притворе храма. Ждут своей очереди. Тихо перешептываются, пока иеромонах Анатолий — весь белый (седая борода, седая голова), но в черном монашеском одеянии — неторопливо беседует с древней старушкой.
Бабушка с подслеповатыми глазами, чистенькая и опрятно одетая, торопливо рассказывает о грехах своей жизни. Видно, на пороге небытия ей надо хоть с кем-то поделиться своей неизжитой болью. При этом ее склонившаяся голова трясется в такт словам:
— Сразу после войны родила я сыночка. И уже потом, после родов, мне сказали, что младенчик умер. Но тело его мне не выдали. На него, мол, страшно глядеть… Я спросила у акушерки: а где он лежит? Она мне сказала: вон там. Я подошла. А там другой. Ну, я и ушла. Не стала больше узнавать, что да как. Такие мы были тогда. Забитые. Это сейчас все стали умные и настойчивые. А теперь вот я думаю, что его украли у меня. Мою кровиночку. И сейчас он где-то живет. И не знает даже, кто его родители…
Иеромонах, что в переводе с греческого значит «священник-монах», делает свою работу — накрывает ее голову епитрахилью, читает молитву, отпускающую бабульке ее невольный грех.
«И есть ли тут грех?» — думает он. Но произносит привычно:
— Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо Антония, вся согрешения твоя, и аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!
Прочитал. Осенил ее крестным знамением. «Пусть идет спокойно. Наверное, скоро ей предстоит встать перед Господом», — думает он, ожидая следующего исповедующегося.
Еще одна женщина. Их всегда больше во много раз, чем мужчин. Бабуля. Толстая, рыхлая. Ноги отечны. Тоже вспоминает свою жизнь. Но по- другому:
— Я была в детстве инвалидом — руки не работали. Соседние дети надо мною издевались. Вы же знаете, дети, они, как бы это сказать, невинно жестокие. Они даже не понимают часто, что делают и говорят. Потом инвалидность моя ушла. Я поправилась. Было это лет пятьдесят назад. Годы прошли, дети выросли. И в семье этих выросших уже детей дочка сошла с ума. И меня охватило чувство такой радостной мести. Вот, мол, вам за все! Господь вас наказал. Я думала много раз над этим. И думаю, что это грех. И он вошел в меня. Прости меня, Господи…
Мужчина. Старенький, понурый, но еще крепкий. «Наверное, будет каяться в пьянстве». Ан нет. По другому поводу пришел:
— Тоскую я очень. Сын умер. И было ему двадцать пять лет. Как кого-то похожего на него увижу на улице, так сердце встрепенется, забьется. Даже руки начинают дрожать. Была у него язва желудка. Пошел он в армию. Там запустили. Переросло… Умер от рака желудка…
Опять женщина. Лет сорок — сорок пять. Лицо, ничего не выражающее. Как будто погружена сама в себя. Говорит монотонно, как сомнамбула. Не жалуясь, не осуждая никого. Но так, что самого отца Анатолия от ее рассказа потряхивает:
— Сосед меня взял насильно. Снасильничал надо мною прямо в огороде… Сначала бил. Потом повалил…
Его трясет от возмущения таким беспределом. По-хорошему ему надо эту информацию передать в органы. Но нельзя. Тайна исповеди. И он может только дать ей совет. Да ведь она в нем не нуждается. Позорище ей не нужно. Ну а вот кому рассказать, как не монаху? Обязан молчать.
Отец Анатолий выслушивает ее исповедь, не задавая лишних вопросов. Он не из тех страстолюбцев, что не так давно появились в церкви.
Есть такие, которые выдумывают так называемые генеральные исповеди и принуждают кающихся вспоминать самые невероятные грехи — как мысленные, так и плотские. Да, бывает, такие ставят наводящие вопросы, что бедные женщины сгорают от стыда. Потому что они даже и не знают о таких