пять-шесть. А раньше выезжали рано утром, подъезжали уже почти ночью.
Полоса огней. Не такая, не бескрайняя, как здесь, в Париже, а узенькая, блеклая… За полосой снова холмы-курганы, гряды увалов почти на сотню километров. Дальше – почти сгоревший Балгазынский бор, рукав забравшейся так глубоко на юг тайги, а после – степь, степь и степь и на южной оконечности Тувы, и в Монголии, по которой в конце Гражданской войны бродили тысячи, как говорил красный партизан Сергей Кочетов, «наших противников, усталых русских людей», которым просто некуда было деться…
Енисей, вдоль которого и налепились огоньки, видишь не сразу. Крошечная ленточка воды. Но благодаря ей, этой живительной ленточке, и возник здесь город. Вернее, сначала поселок для российских чиновников, а уж затем – город. Пятьсот жителей, две тысячи жителей, десять, семьдесят, сто тысяч.
Один из них он – Андрей Топкин.
Те, кто появляются здесь впервые, говорят, что это какая-то провинция Китая, а никакая не Россия. Да, на улицах почти не услышишь русскую речь, не увидишь славянские лица. И природа вокруг нерусская – кольцо голых гор, слишком высокое небо, жалобные крики коршунов; летом – нерусская жарень, зимой – нерусский мороз. И Енисей не похож на русскую реку: он не задумчивый и широкий, а бурный, стиснутый скалами, сердитый, оскаленный.
Но что-то держит здесь русских. Немногих, остатки, но все же. Одних – денежная должность и грядущая солидная пенсия, других – тиски бедности, не дающие сдвинуться с места, а третьих – странная, необъяснимая сила. Может, любовь, неосознанная, противоестественная для европеоида…
И когда Топкин подъезжает к Кызылу, с вершины последнего перевала видит в сумерках полоску огней, в горле начинает кипеть. Не горьким, как бывает, когда обидят, а сладковатым, словно в предвкушении счастья.
Сейчас, глядя на лежащий под ним Париж, он наблюдал это сладковатое кипение. Но что вызвало его – панорама столицы мира или воспоминание об огоньках Кызыла, мечта о той минуте, когда снова увидит их, возвращаясь отсюда, – не мог понять.
В Сакре-Кёр безлюдно и тихо. Эта гулкая тишина… Смотреть, как и во всех протестантских и католических соборах, особо не на что.
Застыли статуи каких-то святых, горели плоские свечи, на скамьях порознь – две старухи. Кажется, дремлют.
Слегка согревшись, Топкин решил уходить, но не уходил. Мялся возле стендика с прикрепленными листами – объявления, расписания… Что там на улице, куда там? Спускаться обратно, плестись в отель…
Вбежал огромного роста, широченный, с бритой головой негр. В ручищах – букет роз. Протопал к статуе, видимо, Богоматери и рухнул на колени, от чего по собору прокатилось долгое эхо. Разбросал розы веером у ее ног, зарыдал, басом выхаркивая французские слова, сложил ладони-лопаты перед грудью…
Это было неожиданно, но так ненатурально, что Топкин стал искать камеру. Наверняка снимают любительский фильм про раскаявшегося этнического головореза. Не нашел. Сделалось неловко, и он вышел.
– Как знак какой-то, – бормотал, чтоб хоть как-нибудь объяснить себе увиденное. – Как знак… Да какой знак, кому? Я-то при чем?.. Действительно, завалил человека, а теперь прощения просит, боится, что поймают и посадят. Специально и время выбрал – почти ночь.
Прямо за Сакре-Кёр, он знал, начинаются неблагополучные кварталы эмигрантов, и потому пошел направо, отыскивая знаменитые кабачки Монмартра. Где-то они должны быть здесь, где-то здесь…
Поддувал ветер, и каждый порыв становился все более пронизывающим и сырым. Ветер нес новый заряд дождя. Вот-вот хлынет.
Захотелось теплого, горьковатого от старости вина. Топкин редко пил вино, но иногда возникала потребность, кровь просила себя зарядить. Крепкий алкоголь будоражил или усыплял мозг, а вино разгоняло кровь. Недаром вино ассоциируется с кровью, какие-то об этом даже пословицы есть.
Топкин попытался вспомнить, чтоб убедить себя, что вино действительно необходимо.
– Да необходимо, необходимо, – остановил смешную внутреннюю игру в убеждение. – Необходимо пропустить бокал сухого французского вина.
Темный переулочек вывел на ярко освещенную, словно обогретую этими огнями площадь. Первые этажи домов вокруг были заняты магазинами, забитыми магнитиками, кружками, майками с Эйфелевой башней, Моной Лизой… В центре площади росло несколько деревьев, под ними – скамейки, на которых сидели выпивающие и влюбленные. В одном из домов играл аккордеон.
Раньше ресторанчика Топкин нашел винный магазин и без долгого блуждания вдоль стеллажей выбрал бутылку мерло за шесть евро. Парень на кассе быстро понял его жест, вытянул штопором пробку. Понял и следующий жест – снял пробку со штопора и воткнул в горло бутылки.
– Мерси, – сказал Топкин с удовольствием.
Сел на край скамейки – рядом целовалась парочка, – сделал глоток. Вино было таким, какое хотелось, – комнатной температуры, слегка горьковатое, мягкое.
Он чуть не сказал «кайф», но в последний момент заменил его на «хорошо».
– Хорошо-о-о…
«Кайф» говорить было как-то неловко самому себе. Не подросток. Да и возможен ли настоящий кайф в сорок лет? Любое, даже самое приятное ощущение сразу отравляется гноем прошлых проблем, гадостей, обломов.
Вспомнилось, как он пил вино в прошлый раз. Это как раз совпало с последним общением с девушкой. Не с сексом, а именно общением.