открывать глаза. Попробуй глубже дышать. Глубже и медленнее. Насколько это вообще возможно во сне. Ты ведь спишь, так? Скажи, Гельмут, ты спишь?
— Сплю, — ответил Гельмут и будто услышал свой приглушенный голос со стороны.
— Вот и хорошо. Спишь — и спи себе. Очень хорошо, что ты это понимаешь. А ты хочешь проснуться?
— Да.
— А можешь?
— Нет.
— Очень хорошо. Дыши, дыши, не забывай. Неправильно дышишь. Еще глубже и еще медленнее. Видишь — уже становится легче. Проще как-то, что ли. На самом деле все всегда намного проще, чем кажется. Даже если ты думаешь, что окончательно запутался, и выхода нет — все всегда намного проще. Дыши, дыши. На счет «семь». Медленный вдох, медленный выдох. Вот так. Замечательно. Очень хорошо. Продолжай, не расстраивай старика. Очень хорошо работаешь. Все бы так дышали, глядишь, и проблем в мире было бы поменьше. Хорошо себя чувствуешь? Не отвечай, кивай.
Гельмут кивнул.
— Замечательно. Делаешь большие успехи. Дышать — это очень важно. Если бы ты не дышал, ты бы умер. Извини, это шутка. Люблю шутить. А ты продолжай дышать. Видишь, не все так плохо, как кажется. Этот сон скоро обязательно закончится. Все когда-то обязательно заканчивается. Кстати, на самом деле ты просто уснул в московском трамвае после тяжелого дня в редакции.
Гельмут вздрогнул.
— Костевич, зараза въедливая, весь день был недоволен материалом про новый генплан Москвы. Хотел больше мнений разных архитекторов. Несмотря на то что мнения у них одни и те же. Умучил тебя, да? Вижу, совсем умучил. А ты прошлую ночь спал всего три часа, все выбирал подходящие рисунки для передовицы. Разозлился на него, да?
Гельмут кивнул.
— И вот ты вышел из редакции на час позже обычного, злой, расстроенный, уставший, как собака, да еще и жара эта невыносимая… На остановку подошел почти пустой трамвай. Ты сел у окна, положил портфель у ног и теперь сидишь на деревянном сиденье. Закрыл глаза и стал засыпать. Отвратительный был день. Поскорее бы уснуть, да?
Гельмут снова кивнул, медленно и лениво.
— И трамвай тронулся с места.
Гельмут почувствовал толчок и услышал, как медленно застучали колеса.
— Ты едешь по Москве. По красивой летней Москве. Миновал Театральный проезд, едешь дальше. Трамвай идет медленно-медленно, успокаивающе, колеса стучат-стучат, тебя слегка покачивает, и от этого сон еще глубже и спокойнее. Если бы ты открыл глаза, увидел бы в окно, как люди ходят по тротуарам. Самые разные люди. Москвичи. Они очень разные. В светлых костюмах и шляпах, в рубашках и кепках, в военной форме, в платьях. Дети с воздушными шариками, старики с тростями. У перекрестка стоит постовой в белой гимнастерке. Москва. А трамвай все едет и едет, едет и едет. А ты дремлешь и забываешь про все тревоги уходящего дня. Про Костевича этого придирчивого, пропади он пропадом, про статью эту проклятую — ты ведь наконец-то сдал ее, так зачем беспокоиться? Ты едешь в трамвае, спишь под стук колес и вспоминаешь о хорошем. О том, как в детстве побывал в Крыму. Ты ведь был в Крыму?
Гельмут резко открыл глаза и обнаружил себя в трамвае. Напротив сидел знакомый старик.
— Так бывал в Крыму, нет? Ну да неважно. У меня, слышь-ко, там внук, Анатолий, как-то раз в экспедицию ездил. В пещеры! В Минске геологии обучается, письма мне пишет! Их старуха моя читает, она у меня грамотная… Ну да ладно.
Гельмут вспомнил, что слышал все это. И, кажется, не один раз.
Тот же седобородый дед в грязной засаленной рубахе, те же истории.
— Но я тебе про другое расскажу, а ты послушай, да. Послушай-послушай, я старый, а ерунды не расскажу. Так вот, я внука-то, Анатолия, когда ему было семь лет, свозил однажды в Петербурх. Или он уже Ленинград тогда был. Неважно, ты слушай! Приехали, значит, в Петербурх, Невский проспект посмотреть, на Петра-статую, на дворец, где царь жил, ну, там много всего. Бывал в Петербурге? А, хрен с тобой, молчишь — и молчи. Перебивать меньше будешь. Вот, и приехали мы, а был уже август, холодать стало, и Анатолий — а ему-то семь лет всего было — ныть стал, представляешь? Мол, не нравится мне город, противный, серый! Я аж рот открыл. Какой — говорю — серый? Вот, смотри, дома разноцветные, трава зеленая, деревья растут, люди разную одежду носят, ну где ж он серый-то! А он опять за свое — плохой город, грустный, серый! Семь лет, а уже город серым называет, ты поди-ка. Я ему и говорю: а ты, мол, может, этот, из тех, кто цвета не умеет видеть? Ну, знаешь, есть такие люди, которые цветов не различают, забыл, как называются… Им радугу покажи, а они и не поймут! Ты им красное знамя, а они подумают, что это тряпка половая. Ты им поле зеленое, а они и не заметят. Как этот, знаешь. Был у нас в полку, значит, парень один, Николаем звали. Я ж на Великой войне немца побить успел, так-то. Ну, пока бедро не пробило осколком, с тех пор и хромаю. И вот, парень этот цвета вообще не различал! Мы над ним и хохотали иногда: слышь-ко, Колька, говорим, а как ты немца в его серой форме на земле-то увидеть сможешь? А он обидится, губы надует, да и полезет драться, слышишь! Драчливый был, обидчивый — аж жуть! Прибило его пулей в 15-м,