направлялся в Латакию, а далее намеревался поехать в Иерусалим. Это показалось мне странным, потому что за короткое время знакомства он не показался мне религиозным человеком, но цель была не в паломничестве — он просто хотел посмотреть на город. Всегда мечтал.
Мы разговаривали всю ночь. Я узнал его совершенно другим человеком. Алехандро запомнился мне неуклюжим, пугливым, осторожным — но теперь оказалось, что в нем нет совершенно никакого страха перед жизнью. Ему был интересен мир, и он хотел смотреть на него широко открытыми глазами, изучать его, наблюдать, брать от него все, что только можно. Изменила его война или раскрыла изначально то, что было ему свойственно — я не знаю. Об этом мы тоже говорили.
В какой-то момент мне вдруг захотелось рассказать ему, зачем я еду в Тегеран. Желание было немедленно подавлено. В Берлине во время подготовки к операции меня научили замечательному русскому каламбуру, непереводимому на немецкий — «души прекрасные порывы». Задушил. Рассказал вызубренную легенду — еду делать путевые заметки о Тегеране для берлинской прессы.
— Тебе снилась война? — спрашивал Алехандро, допивая остатки вина из бокала. — Я успел повоевать совсем немного, да и тут даже слово «повоевать» не совсем подходит — так, побегал под пулями. И почти два года потом все это снилось. А каково было тем, у кого руки по локоть в крови, кто оказался в самой гуще? И просыпаюсь рядом с женой, мокрый, с трудом дышу, ухожу курить у окна, потому что мне снятся все эти крики, кровь, грохот, пальба, все эти перебежки, окопы, мертвецы. Невыносимо, просто невыносимо. Это не мое, это не для меня. Я так долго выбирался из этого. Но выбрался. Понимаешь? Выбрался. Я думал, что эти воспоминания сильнее меня, а оказалось не так.
Я вспомнил, что говорил мне о воспоминаниях доктор Остенмайер. Это было давным-давно, в одну из наших берлинских встреч, когда я рассказывал ему о детстве.
— Воспоминания не могут быть сильнее нас, — отвечал я, цитируя доктора. — Это всего лишь фотографии в семейном альбоме. Они бывают разные — и да, бывают очень неудачные кадры, но они есть, и что теперь? Признаться, мне тоже было очень трудно после войны. Да и после Испании я успел повидать всякого дерьма, если честно. Мне до сих пор трудно со всем этим жить, но кто говорил, что будет легко?
— Я развелся отчасти именно из-за этого. Долорес не понимала, как мне тяжело от этих воспоминаний. Думала, что я злой и грубый по своей природе. Но это было не так. У нас не сложилось, да это и к лучшему. Мне нравится быть одному.
Я задумался о своей жизни и понял, что даже не знаю, каково это — быть не одному. Стало тоскливо.
— Гельмут, а у тебя есть женщина? — спросил Алехандро.
— Давай не будем об этом.
— Я понял. Без вопросов, — Алехандро кивнул и разлил вино по бокалам.
Ночью мы вышли курить на палубу. Над нами было ясное, абсолютно черное небо, и звезды сияли бесчисленной россыпью — как в научных журналах про космос. Никогда такого не видел. Вино шумело в голове, или это было море, или это звезды шумели, разговаривая друг с другом, я не понимал. Мне было хорошо и спокойно. Я ощущал себя на краю пропасти, в которую предстоит упасть — и падать было совершенно не страшно. Мне предстояло испытать легкость полета, ощутить воздушный поток неизвестности, увидеть невыразимое и свершить невозможное. Я знал, что у меня все получится.
— Забавно вышло, что мы здесь увиделись, — сказал Алехандро. — Ты спас мне жизнь. А мы, скорее всего, больше никогда не пересечемся. Слишком разные дороги.
Я кивнул и затянулся сигаретой.
— Все может быть. Мир иногда очень странно себя ведет.
Алехандро кивнул и замолчал.
До Латакии оставалось четыре дня.
Если бы я знал, что произойдет со мной меньше чем через год, я бы плюнул на все и отправился с Алехандро в Иерусалим.
Потому что я был неправ. И доктор Остенмайер был неправ. Некоторые воспоминания все же сильнее нас.
Я теперь знаю это. Я слишком хорошо помню, что произошло 26 лет назад на станции Калинова Яма.
Время и место неизвестны
Гельмут смотрел на спящего двойника, боясь пошевелиться, и чувствовал, как рукоять револьвера становится мокрой и скользкой от пота. Двойник спал, и его закрытые веки иногда вздрагивали, и еле заметно дергался уголок рта.
Он оглядел комнату. Все было таким же, как в последнюю ночь, когда он здесь спал.
Письменный стол с желтой лампой, печатная машинка, тяжелая пепельница из горного хрусталя, портрет Льва Толстого на стене, пустая бутылка из- под шампанского на подоконнике.
И голоса за окном.
Еле различимые, как шорох осенних листьев, голоса.
Еще крепче сжав рукоять револьвера, Гельмут осторожно подобрался к подоконнику и раздвинул шторы.