сработала, атака уже началась и надо торопиться.
Готлиб выключает газ и открывает окна. В небе гудят самолеты, на земле рокочут зенитки. Зиглинда выводит на площадку заспанных братьев, Бригитта задерживается, чтобы надеть лисью горжетку. Дверь они оставляют открытой, согласно правилам. Лестница дрожит под их ногами, как когда-то под Готлибом плясала трясущаяся лестница в луна-парке.
В подвале Зиглинда замечает, что Курт надел джемпер задом наперед, и хочет переодеть брата, но тот обнимает ее и просит спеть песню про маленького морячка и несчастную девушку. Курт помнит все жесты. Каждый раз они опускают по одному слову, так что в конце только их руки рассказывают грустную историю о любви и смерти — «И кто же в том виноват?».
Я слышу, как наверху разрываются осколки, заполняя весь мир, словно будущее сходит с небес на землю. Зиглинда представляет, как откроет утром занавески и увидит, что все здания завалены осколками до четвертого этажа.
Наверху взрываются связки гранат с шелестом голубиных крыльев, кассетные бомбы валятся на землю, словно мешки с сырым песком. Бомбу, попавшую в их дом, Зиглинда не слышит, только чувствует, как ее отбрасывает и трясет, трясет, пока все вокруг не превращается в пыль.
Апрель 1945. Близ Лейпцига
Проходя мимо родительской комнаты, Эрих замечает, что мама разбирает алтарь вокруг бронзовой головы.
— Скоро возьмут Берлин, — говорит она. — Мы не победим.
Блюдечко с медом — прочь. Четвертинка яблока — прочь.
— Нельзя так говорить, мама!
Она смеется.
— Когда они войдут в деревню, придется вывесить белый флаг из окна.
Мама передает Эриху вазу с мертвыми крокусами. Он выплескивает зеленую воду, и склизкие стебли падают ему на руки, оставляя на коже запах гниения.
Мама больше не верит в бронзовую голову и готова сдаться, хотя все же дает Эриху нож и учит его бить в сердце. Вот так! Вот так! Русские — варвары, они зарежут нас прямо в постелях. Мама вытряхивает пчел из бронзового улья, и те зависают гудящим облаком вокруг нее, будто решая, роиться или жалить. Мама открывает окно, и они улетают в сад, назад в деревянные головы. Соты мама не трогает, да от них уже и не избавиться, они накрепко вросли в череп, как опухоль, сожравшая все ее желания. Сколько их было? Уже и не вспомнить. Белые бумажные крылья намертво склеены воском. «Ты, ты, ты», — кричит горлица.
Мама отдает Эриху бронзовую голову, а сама собирает в большую коробку игрушечных солдатиков, бумажные флажки с парада, «Майн Кампф», папину фотографию в униформе, одеяло, которое она начала шить для фюрера, но так и не закончила, потому что не могла добиться совершенства, альбом с фотографиями фюрера, который был папиной гордостью.
— Что ты делаешь? — только и успевает спросить Эрих, когда мама сует в печку его флажки, те с треском вспыхивают, словно толпа, приветствующая вождя.
Папина фотография лежит сверху в коробке, и Эрих замечает, что лицо вырезано.
— Идем, — приказывает мама, обуваясь.
— Куда? И что с папиным лицом?
— Ты немецкий мальчик? Настоящий немецкий мальчик?
Эрих больше ей не доверяет, этой женщине, которая говорит, что она его мать. Бронзовая голова оказалась легче, чем он думал, да к тому же еще и вся в щербинах, ставших заметными при ярком дневном свете. Эрих крепко прижимает ее к себе. Конечно, он настоящий немецкий мальчик и готов защищать Германию. Фюрер — это Германия, а Германия — это фюрер. Он хочет бороться, хочет бежать на фронт. В Лейпциг или в Дрезден. Но Лейпциг слишком близко от дома, а Дрездена больше нет, одни руины. Какое-то желание вылетает из бронзовой головы, Эрих читает: «Ребенок для Урсулы».
— Оставь, — говорит мама.
Мама останавливается на берегу озера и ставит коробку. Лед уже сошел. Я понимаю, что сейчас она выбросит все в воду. И Эрих понимает. И вы понимаете.
— Помоги мне, — просит мама, привязывая к одеялу камень.
Я хочу, чтобы Эрих отказался и остановил ее, но он молча берет солдатиков и бросает в воду одного за другим. Я чувствую, что тону, ведь несмотря ни на что я немецкий мальчик, настоящий немецкий мальчик. Папин альбом с фотографиями фюрера летит в воду следом. Он тонет не сразу, а какое-то