время плавает на поверхности, пока страницы не намокают: Геббельс на открытии автобана, Гиммлер с фюрером на смотре личной охраны, Геринг в филармонии, фюрер на Рейне — все самозваные германские полубоги идут ко дну. Эрих плачет. Что чувствует мама? Не знаю, не могу понять, даже когда она бросает в воду папин портрет в рамке, пусть это лишь безликая униформа… Возможно там, на дне, фотография из альбома, принесенная скрытым течением, встанет на место утраченного лица.
Последней Эрих бросает голову. Его тело тянется вслед за ней, словно хочет тоже погрузиться в воду и уйти на дно, однако он лишь провожает глазами низвергнутого идола. Из шеи вылетает последняя пчела. Пробил час, когда смертные оставляют своих богов.
Возвращаясь домой, они проходят мимо воронки, на дне которой скопилась вода. Эрих заглядывает вниз и видит свое отражение, своего двойника. Эрих поднимает руку, и мальчик в земле тоже. Качает головой, и тот тоже.
Больше здесь оставаться нельзя.
Эрих идет к себе в комнату и собирает вещи: стеклянные шарики, шелковую карту, старую банкноту, которая, возможно, еще пригодится, и подаренные папой наручные часы со странными зеркальными инициалами. Он не трус, не польская собака. Фюрер решил остаться в Берлине, чтобы до последнего защищать Германию. Фюрер — это Германия, а Германия — это фюрер. Есть только один путь к спасению, и это отвага. Только так завоевываются слава и победа. Стереть кровавый пот и бесстрашно взглянуть врагу в глаза. Не слушать искусительные обещания. Наше спасение — в борьбе.
Если бы Эрих был в Берлине, а не здесь, в месте, которого нет на карте, то его призвали бы к оружию, не обращая внимания на возраст. И когда враг явится, он будет бороться, отбивая улицу за улицей, он будет в одиночку взрывать танки и сбивать самолеты, так что фюрер непременно наградит его и назовет своим Виннету, своим индейским воином, своим кровным братом.
Дождавшись, когда мама уйдет на рынок, Эрих кладет в мешок пару яблок, кусок колбасы и банку молока. Потом идет в конюшню и прощается с Роньей, а та в ответ прижимается мордой к его шее и тихо вздыхает. Эрих идет в спальню родителей и кладет на мамину подушку, которая все еще хранит ее запах, листок бумаги. Возможно, это письмо, но я не знаю, что в нем написано, я не знаю, что можно написать маме, навсегда ее покидая…
Апрель 1945. Берлин
Кто-то похожий на герра Метцггера зовет Зиглинду по имени, помогает встать и выводит из рухнувшего здания. Ты в порядке, повторяет он, ты в порядке, однако Зиглинда не знает, можно ли верить этому человеку, напоминающему ее соседа: он весь белый с головы до ног, даже волосы и губы. Потом она смотрит на себя, на свои руки и ноги — они тоже белые. На разбитом тротуаре лежит ряд белых тел. Уцелевшие разбирают завалы. Колют вилы, бьет метла: дитя убила — лопнет мать[25]. Только не смотри, говорит герр Метцгер, только не смотри, но Зиглинда уже увидела их: маму, папу, Юргена и Курта. Они лежат неподвижно. Совершенно неподвижно. Герр Метцгер прижимает ее к своему черному, теперь побелевшему пальто и повторяет: «Только не смотри!», и Зиглинда не смотрит, потому что она послушная девочка.
— Посиди здесь, — говорит он, усаживая Зиглинду на бордюр. — Попробую найти одеяло. Все будет хорошо.
Зиглинда сидит, где сказали, спиной к руинам, и вдруг замечает раскрытую книгу. Мамин гросс-бух. Подбирает его и прячет под джемпер. Может, еще что-то уцелело? Вокруг валяются туфли без язычков, лампы без абажуров, часы без стрелок. Из разодранных диванов торчат пружины, разноцветные изразцы рассыпаны как смешавшиеся пазлы. Из-под завала виден край лисьей горжетки. Маминой? Шелковая подкладка оторвана, раскрытая пасть забита обломками кирпичей. Рядом чернеет сломанный народный радиоприемник. У всех есть такие, чтобы голос фюрера звучал в каждой семье. Только этот, похоже, навеки замолчал. Зиглинда чуть не плачет. Кто же теперь скажет им, как жить? Под завалами виднеются знакомые вещи из других квартир в их доме. Вернее, это совсем не вещи; пока на них не рухнула бомба, они были людьми, соседями. Зиглинда отворачивается, чтобы не смотреть, как велел ей герр Метцгер.
Дым разъедает глаза, горло саднит от кирпичной пыли. Горящая занавеска пролетает мимо, как птица. Оказывается, прямо под ногами — остатки коллекции осколков.
— Зиглинда! — кричит герр Метцгер. — Никуда не уходи! Сейчас найду одеяло и вернусь.
Внезапно Зиглинду охватывает непреодолимо желание уйти, убежать от сломанных вещей и от вещей, на которые нельзя, но приходится смотреть, от герра Метцгера с его одеялом. Она вытаскивает лису и накручивает себе на шею. Потом отбирает лучшие осколки из своей коллекции: цветок, ствол дерева, снежинку, звезду — и, пока герр Метцгер не вернулся, пробирается к маме и кладет ей на лоб цветок, папе — дерево, Юргену — снег. Курту она оставляет звезду, свой любимый осколок, который висел у нее над кроватью. Закончив, она уходит туда, где дым, и он проникает в ее глаза, в ее горло, становится частью Зиглинды Хайлманн. Поднимается пепел, словно черные семена платана, словно черные перья, и окутывает ее.
«Прощайте, прощайте», — шепчет лиса.