Оруэлла, за мемуары генерала Краснова можно было залететь. За статьи Горького 1918 года давали по балде; вот к «Лолите» снисходительно относились, это лучше было забрать себе без шума.
Но вообще время было с точки зрения репрессий вегетарианское. Нужно было производить реальный шум, как-то активничать, чтобы тебя посадили. А так — вызывали, беседовали, пугали сурово, но в мягкой форме.
Андеграунд стал характернейшим явлением свободной литературы 70-х. Работа в стол, богемная жизнь, тусовки.
В 60-е слова «андеграунд» еще не существовало. Пишущие люди делились на тех, кто печатался, и тех, кому это не удавалось: не всегда таланта мало — иногда запрет суров или просто редакторы тупые. Бродский и Шаламов, которые не печатались — это не андеграунд. Просто одному не повезло залететь под кампанию борьбы с тунеядцами, а у второго была тема «непроходная», как это называлось, — жуткая простая правда про лагеря.
Но после 1968 заборы стали выше, проходы уже, а вахтеры строже. А при этом — что важно! — литературный пирог стал скукоживаться, как шагреневая кожа советского литературного золотого осла. Бюрократизм всех советских процессов рос — рос он и в литературном, издательском деле — и вот уже достиг успехов небывалых! Писатель — маститый! — приносит в издательство книгу. Ее с ходу отдают на рецензию — без этого нельзя — и через два-три месяца — быстрее уже нельзя — говорят: принимаем, дорогой! И ставим в план! И выйдет она у вас со всей возможной скоростью: через два года. Два года!! И это — у литературного генерала. Это — зеленый свет. Режим максимального благоприятствования. Ибо у издательства — планы сверстаны и представлены на пятилетку. Еще раз: планы сверстаны на пять лет вперед. А утверждены вышестоящими инстанциями и соответственно скоординированы с типографиями — на два года вперед. Так-то!
А у нормального писателя в РСФСР принятая книга выходила через четыре-пять лет — и это было хорошо и нормально. А выходили и по семь, и этому тоже никто не удивлялся. А планы координировались каждый квартал и каждый год. И обязательно кто-то вылетал, потому что верстались они с некоторым запасом, с резервом: мало ли что, пусть будет, а вдруг что-то цензура выкинет, или автор сбежит, или вдруг бумаги по лимитам подкинут. Так что, когда время сдавать в типографию подходило — выкидывали «взятых сверх лимита» — а это всегда были самые бессильные, бесправные, безответные, и внутренним рецензентам издательства приказывали изобрести в книге любой недостаток, чтоб найти повод прицепиться к нему и отказать.
Так что к концу семидесятых авторов первой книги моложе тридцати лет — не было в стране! Только отдельные блатные поэты по родственному блату — чьи-то дочери или племянники. И молодые-талантливые — спивались, как волна с пляжа откатывается в алкогольный океан, как кегли сами подпрыгивают и суют шейки в петли; суицидов много было.
Успешный, состоявшийся молодой автор — в тридцать два — тридцать семь первая книга: норма. Сейчас это невозможно передать, невозможно дать понять и почувствовать: вот вино переходит в уксус — это слишком выспренно, литературно, банально: вот как скульптурный гипс затвердевает и крошится, как бегун превращается в ржавеющего робота — вот так поколение выбивалось из литературы: медленно, последовательно, спокойно, без малейших признаков сочувствия или там заботы о литературе. Сволочные равнодушные чиновники уже правили всем.
А мы ввязались в гонку вооружений! Это прорва денег! А они все государственные! А еще надо кормить наших друзей, решивших пойти по пути социализма! Это вся шваль африканских и азиатских царьков, князьков и авторитетных местных бандюков, которые решили нагнуть население под себя. И все знали: объявишь себя социалистом или коммунистом, обругаешь Америку — и подставляй карман, русские прибегут и все задаром дадут. А где деньги, Зин?..
На издательство отпускалось меньше. На бумагу меньше, новые типографии исключительно под партийную литературу и пропаганду ставились, книжные планы — сокращались! И одновременно — упорные слухи фабриковались: СССР — самая читающая страна в мире! Слухи и народные мнения у нас, нужные Партии, изготавливала и внедряла Лубянка — а дальше зеленая сама пошла, поддернем да ухнем.
Никогда в новейшей истории книга не ценилась — во всех смыслах — так, как в 70-е годы в СССР. 100 000 тираж Марселя Пруста! Французы рты разевали и не верили! Да читало-то его тысяч семь от силы. А на полках стоял — для престижа — у завмагов, начальников всех рангов и так далее. Это был один из показателей престижа.
Продавщица книжного — ценная профессия, директор — вообще король. Им дарили духи и коньяк, устраивали билеты на концерты и на поезд, на прием к врачу, тряпье дефицитное могли принести и так далее. Ну, чтоб отложили книжечку. Хорошую, в смысле.
Была неофициальная профессия — книжный спекулянт. В Ленинграде он назывался «холодняк». Прекрасно были образованные и информированные люди. Мечта их — несколько лет поработать товароведом в магазине старой книги, букинистическом, на приемке книг, которые люди несли на продажу. Составить себе классную библиотеку, и разбогатеть, пуская ценные книги мимо магазина — либо дешево оценивая и откладывая для своего партнера, чтоб он купил. Это была дико блатная профессия, очень трудно было пробиться, закрытый рынок. Меня однажды долго звали на Староневском, за Московским вокзалом у Суворовского: ты разбираешься, ты честный, ты не пустишь мимо магазина своим — связей не имеешь. За два-три года составишь себе фантастическую библиотеку, ты же любишь книги, а там — захочешь, так уже уйдешь. Называли кретином и сокрушались над моей злокачественной глупостью: ты просто себе же враг.
В «Березку», валютки для иностранцев, своих граждан уже не пускали. И все иностранцы знали: лучший подарок в интеллигентный дом, будут ахать, гладить со слезами, радоваться как дети — это книга из «Березки». Там самые ценные продавались. «Рыжий Мандель» — 80 рублей у холодняков (номинал — 2 рэ с чем-то), это был коричневый большой однотомник избранных стихов Мандельштама, единственное издание тех времен; «Большой