Как говорили с мерзавцем об этом – помню. Как он непозволительный тон со мной взял. Как я побежала к мужу и пожаловалась на распоясавшегося хама. И тут же последний апоплексический удар, который почти добил умиравшего, – помню.
Все помню.
А вот отравила ли его я или тот, в толстых усах, с низким лбом выродка – не помню.
Ведь могла же отравить? Могла. За все эти лживо мирные годы, за письма ее, которые он не трудился прятать, за Миногу.
Могла – значит, и отравила.
И осталась бесправной и беспомощной перед горским душегубом и хитрецом. Подлец для того и устроил все так безобразно, не по-человечески, чтобы в любое время мочь увидеть его мертвым, бессильным, неопасным, не способным защитить не только своих старых товарищей, которых башибузук принялся истреблять и вот всех уж, почитай, истребил, но и жену…
Однако же… Не потому ли негодяй этот со мною всегда был груб, что не считал меня – не безосновательно, вот ведь в чем дело! – настоящей женой. И, говоря «мы ему можем и другую вдову подобрать», знал, что и многие товарищи не возразят, не вступятся. Сергей – тот всегда поддерживает, когда меня шельмуют. И Лазарь бросается по любому поводу, как цепной пес.
Да они и есть псы, готовые вцепиться, натравленные хозяином. А он быстро осмелел. Как перекашивается, когда я обращаюсь к нему его старой звериной кличкой! Тот единственный, кого он боялся, теперь не страшен – под толстым стеклом. Вот и меня с радостью прикончил бы, чтобы не напоминала прежние времена.
Но на этот случай я все предусмотрела, не зря годами делала нелегальную работу. Эти записки еженедельно отсылаю через старых иностранных товарищей – еще не все лижут проклятые сапоги! – в С.А.С.Ш., в Нью-Ёорк. Там они попадают на хранение тоже к старым друзьям, еще со ссыльных времен – к Гурскому, Арбитману и Кацу. Как все американские евреи, эти трое одержимы идеями Льва, но личной дружбе преданы и этот мой дневник сохранят или уничтожат в случае опасности несвоевременного оглашения. Себе же я не оставляю ни копий, ни черновиков. А когда-нибудь придет время – когда никого из нас не останется…
К слову: второй день крутит, тянет низ живота. Поскольку я уже старуха, следует предположить, что это не прежние мои женские хвори, а нечто экстраординарное. Зачем я вчера съела конфету из той коробки! Иудин подарок. Ведь и Алексею он конфеты прислал… Ну да теперь уж поздно. И пусть.
Я слишком долго живу без него.
Иногда он называл меня Наденькой.
Хватит. Надежда умирает. Последней из нас троих.
Вчера вышло неловко – приехали гости, а я того гляди без сознания грянусь. Будто специально демонстрацию устроила перед съездом. Могли истолковать… И точно: все спешно и словно стыдясь разъехались.
Прислуга вызвала врачей. Скорая карета ехала три часа. Конечно, к нам, в юсуповскую усадьбу, неблизкий путь, но могли бы поспешить.
Я умираю.
Аппендицит, гнойник, а операцию не назначили.
Я умираю.
Вспомнила. Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь и остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим, и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.
Я умираю.
Всё.
Дачная местность, зимний пейзаж
В ранней молодости я дружил с музыкантами и художниками, а писателей не знал буквально ни одного. Не то что друзей, но и просто знакомых не было. Сторонился, словно предчувствовал будущее взаимное раздражение. А как ему не быть, если теперь все наоборот: кроме литературных людей, в иной месяц и словом ни с кем не перекинусь… Поначалу человек живет свободно, но с возрастом становится слаб, труслив и укрывается от мира в толпе себе