журналах бывает поровну с как бы культурологическими и даже политологическими эссе. Журнал был открыт на разворотном тексте под заголовком «Время пустоты. N. и мошенничество как художественный прием». Некоторые, и на мой взгляд наиболее оскорбительные, слова были закрашены красным фломастером. Имя над публикацией стояло знакомое даже мне, совершенно далекому от актуального искусства: автором выступала дама, которую едва ли не первой стали называть культурологом. На мой взгляд, примечательна она была прежде всего своими гигантскими формами и только во вторую очередь страшноватой самоуверенностью – без которой, впрочем, не бывает, да и быть не может никакой художественной критики.
Как писали в древних романах, я погрузился в чтение.
Суть мною прочитанного можно изложить в нескольких фразах – если, конечно, излагающий не культуролог.
Уже много лет известный художник N., некогда скучный, но честный реалист, издевается над культурной общественностью, выдавая свои пустые, ничем не заполненные холсты за произведения в изобретенном им – и только им представленном – стиле «емпти-арт», от английского слова empty, пустота. Предполагается активное участие зрительского воображения в создании законченного художественного образа. Между тем никакого художественного образа возникнуть не может, поскольку экспонирование обычных пустых холстов есть лишь ловко придуманное шарлатанство, лишенное какого-либо концептуального наполнения… Что-то было написано вроде этого – если пропустить уличные ругательства и совершенно не известные мне слова из культурологического лексикона.
Больше всего меня поразила наглость фигуристой авторши – королева шарлатанства уличала в шарлатанстве одного из ее подданных…
Между тем, пока я читал, мой друг успел сделать многое.
Он повернул пустым, но, очевидно, уже загрунтованным холстом к себе подрамник на мольберте.
Надел клеенчатый фартук.
В несколько минут обозначил углем контуры будущего изображения – само собой разумеющегося: дачный пейзаж с неглубоким снегом и кривыми голыми ветками, увиденный сквозь рассеченное частым переплетом стекло веранды.
К тому времени, как я закончил читать пасквиль, он вовсю писал, роняя с кисти капли то белил, то испанской сажи. Уже проступало будущее изображение – он всегда работал быстро. Именно скучный, но добросовестный реализм.
Бутылка почти опустела, мое участие в опорожнении было незначительным – зачитался.
Все происходило в полной тишине, он так ничего и не ответил на мое предложение излить душу.
И тут я – со мною это бывает, как будто черт за язык дергает, – ляпнул еще одну бестактность.
– А почему бы тебе действительно не вернуться от своего пустотизма или как его – вот к такой нормальной живописи? Она, конечно, нахальная дура, но…
Это мое «но» не прозвучало бы, если б культуроложеские ругательства не были иллюстрированы. Но фотографии пустых выставочных залов с не менее пустыми полотнами на стенах меня, скажу прямо, убедили. Другое дело – кто меня просил вылезать со своей откровенностью?
Я убил бы за такую правду-матку, а N. сдержался.
– Подожди, я закончу, – сказал он. – А пока сходи за новой бутылкой. Там, в гараже, стеллажи…
Я нашел подходящую настроению бутылку, едва не обрушив полки его винного погреба, и принес ее на веранду. Он уже действительно закончил писать и убирал лишнее шпателем. Получалось вполне симпатично – холст вобрал и мое растерянное молчание, и его беззвучную истерику, и общее уныние буднего дня на даче, и даже кисловатый запах виски. Неплохой он живописец, подумал я, неплохой. Был.
Законченную работу он повернул лицом к стене, сам сел в плетеное кресло напротив меня. Вдруг зашел обычный пустой разговор – об окружающем повальном пьянстве, о нашем месте в этом общем деле, о сопутствующих и самостоятельных болезнях, об удручающих новостях из телевизора, о старости вообще и потере сил в частности… И о женщинах, конечно, поголовно глухих к шуму жизни.
Говорил он спокойно, только рот время от времени дергался, да рука дрожала – уж не из-за этого ли тремора изобрел он свой емпти-арт? Руки-то не нужны…
Минут через сорок он перебил сам себя.
– Пора, высохла, – сказал он, – приготовься.
Я не успел спросить, к чему мне надо приготовиться.
Он повернул подрамник холстом наружу.
Холст был пуст, только в том углу, который он записал последним и который еще не совсем высох, проступали тени мазков.
– Ты понял? – спросил он. – И ничего сделать нельзя. Я пробовал.
Я все понял, но не ответил.
…Когда я уезжал, он начинал третью бутылку. Пил он уже полулежа в кресле, при каждом глотке сползая с него.
Не следовало мне ехать – из выпитого литра с лишним граммов триста приходилось на меня.
Но я все понял и уже не мог ждать, пока виски выветрится.