он. – А я говорю, не только красавица, но и хозяйка дай бог каждому!
Подивившись изворотливости свекра, Валентина продолжала думать об этой непонятной жизни двоих людей. Одного больше нет, он остался в памяти – и портретом на стене. Племянник до сих пор восхищается, каким ловким бабником был покойный; вдова заботливо обметает пыль с портрета, но скорбит не о нем, а о курортах на юге, где они вместе бывали. Или каждый ценит любовь по своей шкале? Тогда блестящая деловая хватка и прелестницы для «утешения» вполне уравновешиваются «крепдешинами-файдешинами» и санаториями, где «такое масло, такое масло», что оно до сих пор не забыто.
Только разве это могло ей заменить ребенка, так и не родившегося? Валентина невольно посмотрела в сторону детской. Почему «врачи загубили»? «Вредители»… Но в начале 50-х тетке самой было под пятьдесят! Какая там уж беременность, какой ребенок… Спрашивать у свекрови не хотелось: несколько слов, оброненных старухой, вряд ли предназначались для дискуссии. Проще было допустить, что разные события в теткиной памяти сместились во времени: собственная трагедия, происшедшая в молодости, каким-то образом сомкнулась с «делом врачей» – трагедией всей страны, которая разразилась двумя или тремя десятилетиями позже. Много ли тогда знали о резус-факторе? Ладно Софа – медики не знали; они и оказались виноваты…
Всю суетную, турбулентную весну лето виделось долгожданным оазисом. Детей отправляли с детским садом на взморье. Павел с отцом затеяли ремонт на даче – в выходные мальчиков решено было привозить Спиваковым. Валентина заранее предчувствовала пустой машинный зал: все рвутся в отпуск, можно будет спокойно гонять и отлаживать программу.
– Ты будешь мой цветок поливать? – озабоченно спросила Лилька. Она уходила в декретный отпуск.
– Естественно, – пробормотала Валентина. – Подожди, вместе выйдем.
– А мне гулять до конца августа. Как я в таком виде в купальник влезу? – Она развела руки, выпятив крепкий, похожий на дыню, животик.
– А почему бы нет?
– Ну не знаю… Неудобно как-то.
– Пока налезает купальник, удобно, – Валентина решительно поднялась. – Я купалась – и ничего.
Они шли через парк, залитый солнцем.
– Как поживает ваш крокодильчик? – благодушно спросила Лилька. – Сто лет ее не видела.
– Зайдем – повидаешь.
– Нет уж, спасибо; не соскучилась. В тот раз, когда – помнишь? – мы ей волосы предлагали покрасить, я так накричалась – думала, выкидыш случится, тьфу-тьфу.
…В тот раз Лилька притащила хну с басмой. Под недовольные Софины «зачем?» опытная Лилька быстро намешала гнусного вида кашицу, c которой они к ней и подступили. В два голоса пытались объяснить, что процедура безвредна – наоборот, «у вас волосы станут здоровей!», – но старуха была непреклонна.
– Зачем? – негодовала она. – У меня есть краска, с Ленинграда привезла!
Извлекла откуда-то и показала захватанную темную бутылочку. Потом, по-прежнему недовольная, вышла из ванной, громче обыкновенного хлопнув дверью.
– Ну и не надо, пусть ходит такой… ромашкой, – Лилька опустилась на табуретку.
Действительно, теткина голова была похожа на гротескную ромашку – белая сердцевина и черно-рыжие лепестки.
– Не представляю, как вы общаетесь?
Общаемся ли мы, неожиданно задумалась Валентина. Можно ли назвать общением запрограммированные фразы, вылетающие автоматически: «доброе утро», «как вы себя чувствуете», «приятного аппетита», «что вам купить»? – Сомнительно. Даже в тех редких случаях, когда Софа поддавалась на уговоры и раздраженно ввинчивала в уши слуховой аппарат, новый или старый, мало что менялось: оказывалось, что говорить с ней практически не о чем. Она просматривала газеты, но что именно вычитывала из них, оставалось не понятно. Истово смотрела вечерами телевизор – все подряд, с одинаково неподвижным лицом, независимо от того, объяснялись ли на экране в любви, бежали с криками в атаку, забивали гол или выступал член политбюро.
– Дикая она какая-то, – вырвалось у Павла. – Мои старички совсем другие были…
«Старичков» он всегда вспоминал с улыбкой. У бабки лицо было строгое, таким и запечатлено на портрете в пустующей комнате, но при виде Павлика оно неизменно расплывалось в улыбке, куда девалась строгость? Она спешила на кухню, где на большом овальном блюде со щербинкой на краю ждали коржики с маком, только что вынутые из духовки, круглые и румяные. Она что-то добавляла в тесто, и тем ароматом пропитывалась вся кухня, бабушкины руки, которыми она ерошила ему волосы, ее фартук. Секрет ушел вместе с нею – мать тоже печет маковые коржики, но в них уже нет прежней душистости. «Что ты выдумываешь, – огорчалась она, – точно такое же тесто!» Павел извинялся, ссылался на заложенный нос. И дело не только в коржиках. Когда в детстве он заболевал, бабка часами держала его на коленях, ухитряясь менять компресс на лбу. Они все тогда жили вместе, в одной квартире, все хозяйство вела бабушка – дед и мать с отцом уходили на работу. Нет, он не знал, что такое детский сад, – она и в школу-то не хотела его отпускать: «В гимназию детей отдавали в восемь лет, он еще мал!..»
А дед, приходя с работы, всегда посматривал на него многозначительно – вот-вот достанет из портфеля какую-то диковину. Не спешил: переобувался в тапки, долго и тщательно мыл руки, потом… выдергивал карандаш из кармана пиджака. Знаю я твой карандаш, я сто раз его видел, хотелось завопить