— Это ничего. Мы и в темноте привычные.
— И то верно.
Буцанов сел на краешек лавки у стены. Семенов пристроился на приступок печки.
Разговор раскачивался тяжело. Осторожно роняли ничего не значащие реплики, как будто отгораживаясь ерундой от того важного и невыносимого, чего все равно не избежать.
— Покуришь? — предложил комиссар, вытаскивая картонную пачку из кармана гимнастерки. — У меня папиросы. Высший сорт, Асмоловские. С госпиталя еще. Храню для особых случаев.
— Давай, — Семенов протянул руку.
Комиссар зажег спичку. Закурили.
Смотрели оба по углам, тянули время.
— Я вот что пришел сказать, — решился, наконец, Буцанов. — Трибуналу, конечно, быть, но… Обсудить бы. Не наломать бы дров.
Он заметно волновался, пальцы мяли, расплющивали папиросную гильзу.
— Обратной дороги нет, комиссар, — покачал головой Семенов. — И выбора нет. Мир ломается. По живому ломается. Знаешь, может, как врачи кости ломают, которые неправильно срослись?
Комиссар выпустил струю дыма себе под ноги.
— Вот. Так и мы. Ломаем неправильный мир. По живому.
— Ты это… послушай, — Буцанов откинул на затылок фуражку, потер ладонью вспотевший лоб. — Я спорить с этим не стану. Слова твои правильные. Только и людьми раскидываться нельзя.
Он теперь торопился, спешил вывалить всё, с чем пришел.
— А Сидор, знаешь, человек заслуженный. Не мне тебе говорить. И… моё твёрдое мнение, что можно на первый раз ограничиться разжалованием в рядовые. Ну, и коллективное порицание, само собой…
— На первый… — повторил Семенов, голос его осип. — А на второй? А на третий?
— Ну, погоди, командир, не взвинчивай себя.
Буцанов поискал, куда бы деть окурок, бросил его на пол, раздавил сапогом.
— Разжаловать. Пусть заново заслужит доверие советской власти, пусть кровью искупит, в конце концов.
Комэск поднял взгляд на Буцанова.
— Нет, товарищ комиссар, — сказал тихо. — Никак нельзя.
— Но почему?
— Всё ты понимаешь, почему… Законы для всех одни. А если нет, если снова, как раньше — закон, что дышло… то и смысла никакого нет… во всём… в войне этой… в революции…
Он затоптал свой окурок, продолжил тяжело, через силу:
— Ты отца убил за революцию, а я брата отпущу? И что же мне скажут бойцы? Что скажет командование? Что скажет моя совесть, Буцанов?
Комиссар встал и молча вышел. На этом тяжелый разговор и закончился. Но дело бойца «Беспощадного» Сидора Семенова только начиналось.
На рассвете собрались в избе, занятой комендантским отделением, где в чулане, под стражей, содержался и Сидор. Попросили хозяев выйти, накрыли обеденный стол куском красного бархата, хранившегося у Лукина для торжественных собраний и военно-полевых судов. Тройка: комэск, Буцанов и Коломиец, — расселась за длинной стороной, сидящий с торца Лукин приготовился вести протокол.
— Заводите, — не своим голосом скомандовал Семенов. Горло сжималось, будто при ангине.
Из соседней комнаты, в сопровождении двух конвоиров, вошёл Сидор.
— Заседание ревтрибунала в отношении командира первого взвода Сидора Семенова, — объявил комэск, кладя крепко сжатые кулаки на красную ткань. — Украл и утаил от товарищей мешок муки. Оказал вооруженное сопротивление при задержании. Ранил красноармейца Чайкина из комендантского взвода.
Сидор молчал. Молчали Коломиец с Буцановым.
— По закону военного времени, — продолжал Семенов, глядя прямо перед собой. — За хищение общественного имущества и стрельбу по своим положен расстрел.
Повисла гулкая нервная пауза.
— Высказывайтесь.
Никто не проронил ни слова. Коломиец исподлобья взглянул на Буцанова, как бы ища в его лице подтверждения: что, так и будет, расстрел?
С зависшим над листом бумаги карандашом Лукин смотрел на Сидора, ожидавшего своей участи с видом усталым и отрешенным.
