героические прожекты обсуждались в пивных. Определенная опасность, конечно, была, но уже далеко не смертельная. В том же, что прожект этот оказался осуществимым, тоже заслуга времени. Поднесли спичку – вспыхнул пожар.
Контраст с недавним прошлым, конечно, огромный. На собрания обычно собирались вяло, многие, отметившись в списке, направлялись прямиком в ресторан, где собрание и заканчивалось. К трибуне выходили либо те, кого подписали на выступление, либо недовольные и обиженные. Полного сбора творческих союзов в практике и вообще, кажется, не было.
Началось все с обыкновенного обзвона знакомых номеров, а уже через два дня дом писателя на Войнова был переполнен не меньше, чем на эрмитажной скандальной выставке Пикассо в 56-м году. И к дверям можно было прикнопить ту же записку, которую кто-то вывесил тогда на дверях Эрмитажа: «Если бы я был жив, я бы это запретил… И. Сталин».
Вопросов нет – событие было потрясающее, для партийных верхов – происшествие, для нас – праздник на баррикаде (никто не знал, что впереди еще и реальные баррикады). Художники гибнущей империи стояли, сидели, курили и выпивали на всех этажах. Дом радиофицировали. Выступающие стояли в очереди к трибуне. Оставшиеся без работы стукачи то там, то здесь были замечены в нетрезвой попытке братского поцелуя. Гэбэшники и посланцы обкома конфузливо подпирали косяки распахнутых дверей.
Однако, сколько помню, реальные последствия оказались ничтожными. Если не считать реального страха держателей власти, когда она, эта власть, с мистической наглядностью уходила из-под их рук.
Но я забежал вперед. До всех этих событий мне еще предстоит перенести легкий редакторский скарб из «Авроры» в журнал «Нева». Это опять же недалеко. Если идти прямо по Мойке – 10–15 минут. Невский, дом 3.
И на этот раз звонок был от Бориса Никольского, который в канун перестройки из союзовских функционеров превратился в главного редактора «Невы». Когда он мне позвонил, на дворе уже бушевала перестройка, в журнале можно было заняться реальным делом. К тому же там работал Саня Лурье, с ним перестроечную целину пахать было легче и веселее.
Я обещал рассказать, как подтвердилась устная репутация Бориса Николаевича. Для работника идеологического фронта время было неустойчивое, зыбкое и опасное. Нужно было обладать интуицией шахматиста, чтобы знать на какое поле поставить коня. И, конечно, рисковать. Не всем в жизни рисковать, но удариться можно было больно. Еще существовали, бодрствовали и цензура, и центральный комитет партии, и обком, и госкомпечати СССР, и номенклатурные клеточки, ячейки и лесенки. Скоро, скоро уже начнут выбирать не только директоров завода, но и главных редакторов издательств. Но еще не сейчас.
Короче, необходимо было сделать выбор. И Никольский этот выбор сделал. Никто из нас не ждал от него литературного полета и самопожертвования. Литератор он был рельсовый, новых маршрутов не предлагал. В разговоре не слишком изобретателен. Но и к интриге был категорически не приспособлен и подлости от него никто не ждал. При этом обладал интуицией, не столько литературной, сколько социальной и, может быть, человеческой. Нередко готов был дать дорогу тому, что душевно, эстетически и, так сказать, тематически ему было не близко.
Мы с Саней Лурье задумали опубликовать в журнале книгу Роберта Конквеста «Большой террор», которую многие (или немногие) из нас читали до того в самиздате. Вынесли это на обсуждение редколлегии, которая на моей памяти собралась в первый и последний раз. Прозаик Иван Иванович Виноградов, в прошлом сапер, был категорически против. Токарь Евгений Николаевич Моряков, герой соцтруда, человек, вообще говоря, живой и толковый, решил послушать людей в литературе более авторитетных. Видно было, что дух антисоветчины ему претит, но с другой стороны… Михаил Александрович Дудин, тоже, между прочим, герой соцтруда, пропел высоким тенором: «Ну, зачем? Не надо, братцы, торопиться. Обождите маленько. Не стоит так ретиво запрягать. Придет время – напечатаем».
У нас было ощущение противоположное: время пришло, потом оно может только уходить. Не успеем сейчас, – не успеем, может быть, никогда. Тогда или чуть позже стал ходить стишок: «Товарищ, знай, пройдет она, так называемая гласность, и вот тогда госбезопасность припомнит наши имена». В это никто в глубине души не верил (и напрасно, кстати). А вот перестроечный анекдот был, что называется, ближе к телу. Петька спрашивает Чапаева: – Василий Иванович, что такое «гласность»? – Это значит, Петька, что ты можешь говорить что угодно и про меня, и про комиссара, и ничего тебе за это не будет. – В самом деле, ничего? – Ничего, Петька. Ни шашки, ни бурки, ни сапог.
Никольский дал нам отмашку искать текст и связываться с автором, если он жив. Автор был жив, координаты его у кого-то в Москве раздобыл Саня и вскоре получил телеграмму: «Уважаемый Самуил Иванович…»
Примеров редакторской доблести Никольского множество. Приведу еще один. Виктор Топоров принес статью. Политическую. Написана она была в его обычной злобной манере, с публичной поименной поркой и с зашкаливающей революционностью. Но очень, как мне тогда казалось, важная и полезная. Я сказал: или эта статья будет напечатана, или я подам заявление об уходе. Вите запомнился этот эпизод, он его в одной из своих книжек описал. Но, кажется, не отметил, что ультиматум мой не был пущен в дело – главный редактор дал добро на публикацию.
Как всегда в такие эпохи на сцену выползают юродивые и мошенники. Как-то ко мне в редакцию пришел ветеран войны и труда, а говоря применительно к ситуации, один из старейших графоманов Советского Союза. Он принес труд, который назывался «История колхозов». Я принял его, как полагается, то есть доброжелательно и заинтересованно. Хотя судорога скуки имеет свойство сводить скулы до того, как начнется обязательное чтение.
Но содержимое папки оказалось еще удивительнее, чем можно было предположить. Это было нечто среднее между растянутым историческим очерком и