и надолго замирал, урча, попахивая поглощенным еще до этого безумным количеством рыбных остатков.

Но сейчас ни о каком отоплении не шло речи. Холод сжал все объемы, образовав как бы множественные пустые незаселенные пространства, куда не хотелось вдвигаться, – они были еще холоднее малых обжитых персональных ойкумен. Внутри напяленных одежонок таился, сохранялся слабенький трепет отдельных теплившихся жизней. Я склонялся, погружал нос в ворох всего одетого, с дрожью ощущая запах еще трепыхавшейся собственной, но уже как бы отдельно воспринимаемой жизни в предельном модусе незаинтересованного выживания. Да, такое вот ощущение. Но, естественно, описать его в подобных рефлективных терминах я смог только сейчас. А тогда я просто вдыхал, замирал и продолжал смотреть в окошко.

Там я видел, как сгрудились вокруг нас дома и заборы. Все темперированное пространство твердостей, мягкостей, провалов сковалось в одну большую, непластичную, давящую, почти жестяную жесткость. Но все же это была узнаваемая Москва. И время узнаваемое. Все узнаваемо. Но как бы в иной степени самоузнавания.

Умер Сталин.

Именно тогда умер Сталин.

Да, именно в этот момент и умер Сталин.

Да, да, как это ни казалось невероятным, он умер.

Нет, конечно, все не так просто, как могло бы показаться. Как это вот здесь звучит: умер Сталин! Подобное скорее из области просто восклицания, сотрясения воздуха. Звуки некоего голоса, пожелавшего бы обнаружить себя, отметить, зафиксировать в какой-то определенный момент времени, в определенном месте, но, прямо скажем, с непонятной целью. Так и есть. Сотрясение воздуха – оно и есть сотрясение воздуха.

На самом же деле он, Сталин, как бы вовсе не подлежал не только этому процессу, но даже поставлению рядом с данным несоразмерным иноприродным ему понятием. Да и слово, произнесенное слабым, самому себе удивляющимся голосом, совсем к нему не прилипало. Даже не прилипало к языку и гортани, омытым звукопроизнесением его имени. Оно само выкатывалось откуда-то и, не соприкасаясь с границами телесности, летело дальше. Но по той же причине не могущее быть уловлено и потоплено в мягкой и амортизирующей телесности.

Однако все же что-то случилось. Все-таки голос прозвучал. Произвел какое-то изменение в местном воздухе. То есть, вернее, поймал, почувствовал это изменение, а потом усилил, конкретизировал своей артикуляцией.

Для начала он заболел. Как-то обнаружилось, что он заболел. Сопутствующее окрестное похолодание было незначительным. Я уж не помню, рассказывал ли вам, что в то время жил в Сиротском переулке, через некоторое время ставшем улицей Шухова в честь стоявшей на углу Шаболовской улицы с 20-х годов чуда техники тех лет – башни инженера Шухова. Тогда здесь располагалась окраина города. За нами начинались пруды с бесчисленными головастиками, которых мы по весне обмороженными руками вытаскивали зачем-то из ледяной воды и глядели им в глаза. Глядеть было страшно. Говаривали, что кто выдержит больше пяти минут, сам становится головастиком. Часов у нас не было, потому мы стремительно отворачивались, боясь этих пяти неверных неулавливаемых минут. В результате мы так никогда и не ощутили до конца губительных манящих взглядов водяных обитателей. Правда, мне показывали на улице одного, якобы выдержавшего их леденящий взгляд. Он брел весь покрытый коростой, с тремя пальцами на обеих руках, выкрикивая что-то невнятное, брызгая пенистой слюной. Это понятно. Однажды он бросился на меня, кривясь, плюясь и задыхаясь:

– Ыэуаааа!

Я легко убегал от него, украдкой поглядывая на свои руки – не начали ли они порастать коростой. Однако же по следующей весне, словно влекомы какой-то злостной таинственной силой, опять бежали на пруды и вертели в руках бедных водных недоделанных тварей.

Но Сталин! Вернее, его смерть. Да и он сам, конечно, тоже, в первую очередь – живой и великий, находился абсолютно за пределами понимания. Мне, да практически и всему тогдашнему населению, невозможно было представить его в ситуациях, ныне столь распространенных и желаемых рассказов, анекдотов, выдумок, где полно снижающих, низменных, скотологических описаний и выражений. По тем временам это просто немыслимо. То есть механическиманипулятивно, может, и мыслимо, с точки зрения формальной, холодной языковой практики в чьем-то холодном абстрактном уме. Но жизнь не давала этому места, не оставляла незаполненным ни малого кусочка идео-экзистенционального пространства для возможности возникновения подобного или проникновения из других, более разряженных пределов. Для нас все было просто и не требовалось никаких дополнительных внешних усилий для поддержания этой простоты и чистоты. Светлое легкое имя само спокойно всплывало наружу вверх из любых возможных явных тяжелых смрадных масс. Оно всплывало и воспаряло, нисколько не замаравшись. Как ангел у Беме, летящий в своем облачке рая среди кромешного ада. Да, мы мыслили тогда только в терминах геройства, жертвенности и неземных порывов. А что, плохо? Нельзя? Можно! И хорошо! Замечательно даже! Просто прекрасно и вдохновляюще! Сейчас бы так! Да куда там.

А Сталина мы мыслили только высеченным из несокрушимого камня (в каком виде он и высился мощными статуями по всей стране), впаянным в нержавеющие оправы, парящим и бессмертным. Если бы не остававшиеся тогда все-таки атавизмы религиознонравственного сознания, он представал бы даже в некоем ореоле лермонтовского Демона. Но с оговорками, конечно. С оговорками в положительную сторону. В пользу и в расширение позитивных полей толкования для нашего героя. Не героя даже, а божества.

И вот в газете однажды, даже не в газете, а в шепоте страны, пронесшемся в утреннем морозном воздухе, услышалось непонятное, даже поначалу приятно будоражащее слово «бюллетень» в соседстве со всякими магическо-непостижимыми, завораживающими медицинскими терминами – тяжелое

Вы читаете Москва
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату