одетые в белые парусиновые костюмы, рубашки, шляпы и белые же парусиновые ботинки, важно восседали на открытом воздухе под огромным тентом, за длинным, умещавшим их всех столом. Они вальяжно переговаривались и сдержанно улыбались. Совсем незадолго до этого вышло постановление о назывании их разными прекрасными почетными титулами – князь, граф, ваше высочество и пр. Постановили они, конечно же, сами, но в согласии со всенародным неодолимым желанием, правда, не имевшим тогда никакой иной формы и возможности быть оглашенным, кроме как через желание и волю самих руководителей. Вот они, следуя всенародному желанию, и постановили. Правда, титула монарха, памятуя все-таки пролетарскую суть руководимого ими государства, не присвоили никому. В народе это поняли, оценили по достоинству. Говорили, если бы Ленин дожил до наших дней, то, возможно, он бы был единственно достоин монаршего звания и титула. А так – никого нет равновеликого ему, дабы присвоить звание царя или императора. Все равны. Ну, конечно, некоторые выделялись. Особенно Хрущев. Но, принимая его неоспоримое преимущество и в уме, и умении, и мудрости, все-таки не решились присвоить ему высшее звание. В этом мнение вождей абсолютно совпало опять-таки со всенародным. В те времена руководство было едино с народом.
Так вот, руководство сидело во всем белом, обращаясь друг к другу:
– Ваше сиятельство, князь Микоян хотел бы вам передать эту важную резолюцию.
– Но граф Никита Сергеевич Хрущев возражал бы против этого идеологически не выдержанного решения. Потом, здесь ничего не сказано о приправах и соусах.
– Но князь уже сам согласовал это с графом, а также с князьями Кагановичем и Косыгиным. А соусы будут как обычно по протоколу. Почему для этих вот нужны какие-то особые?
– Ну, если вы все так считаете, то и я, Ваше сиятельство, не возражаю.
– Вот и хорошо, Ваша светлость. Вот и ладненько. Можно и начинать.
– Давайте, начинайте.
Они сидели переговаривались, потягивая прохладительные напитки, опрокидывая пока еще первые редкие рюмочки ледяной водочки.
На большом открытом пространстве перед ними под палящим солнцем сидели многие, разнообразно знаменитые деятели культуры. Далеко не молоды. От страшной жары им становилось худо. Они падали. Их оттаскивали, складывая в сторонке у ограды. Но случались и стойкие. Чрезвычайно, прямо до вредности какой-то стойкие. Они выдерживали до конца. Бледные, исхудавшие, строгие выходили к трибуне, когда подступала их очередь. Их вызывали. Подрагивая внутри (а кто в те времена не подрагивал бы в подобных обстоятельствах?), но внешне исполнены страстной убежденности, выходили, пытались убедить руководство в каких-то необходимых не только для них, но и для всей страны переменах.
– Это пойдет на пользу всей стране, а также будет способствовать лучшему пониманию наших идей со стороны остального прогрессивного человечества и тем самым поможет всему рабочему и освободительному движению.
Руководство брезгливо слушало. Иногда почему-то неимоверно раздражалось. Никита Сергеевич, например, вскакивал с поднятыми потными кулаками, покрывая невообразимой бранью популярного среди тогдашней молодежи поэта Андрея Вознесенского:
– Ишь ты, блядь, сука, указывать мне вздумал.
– Но, уважаемый Никита Сергеевич, я же пекусь не о себе, но о пользе всей нашей великой социалистической державы.
– Я тебе на хуй попекусь! – не выдерживал Никита Сергеевич. – Я тебя самого на хуй запеку! – Никита Сергеевич утирался огромным белоснежным платком с монограммой Н.С. В раздражении откидывал его далеко в сторону, мощно опускаясь на скрипящее кресло. Прислуга неслышно, стремительно подбирала платок, так же бесшумно возвращаясь на место. – Я всех, блядь, вас упеку!
Действительно, ненужных тут же выталкивали взашей за высокую ограду. Несколько обескураженные, они брели по направлению неблизкой ближайшей остановки местной электрички, добираясь вечером до дому усталые, опустошенные. Многие не дотягивали до утра – не выдерживало старое, исстрадавшееся сердце или совсем уж худые головные сосуды. Народто тогда был хоть и привыкший ко всему, но уже на исходе советской власти слишком изношенный, почти напрочь выработанный. С полностью выпитой энергетикой.
Оставшиеся же наблюдали, как стремительные ловкие смуглые слуги развертывали гигантскую скатерть, одним взмахом покрывая ею длинный стол. Выставлялись приборы, бутылки, закуски. Все сопровождалось легким позвякиванием стекла, серебра, ласковыми смешками ожидающих, приглушенными голосами прислуги, звавшей кого-то из своей братии на подмогу. Наконец все было готово. Минутная пауза, и пиршествующие, соблюдая порядок и субординацию, расселись по местам. Тут внесли и с равными промежутками по всему столу расставили небольшие жаровни с кипящим маслом, с живыми открытыми, почти невидимыми в ярком дневном солнечном свете, голубоватыми языками пламени под ними. Успели налить и выпить только по одной-другой стопке, как на длиннющих подносах внесли три неразделанных тела, водрузили на стол. Два из них вполне известны – поэты Вознесенский и Евтушенко. А третий, по-моему, не берусь утверждать с абсолютной точностью, – известный по тем временам скульптор, участник и герой Великой Отечественной войны, Эрнст Неизвестный.
– Начинайте, граф. Вам, как говорится, первое слово, – сделал приглашающий жест князь Каганович.
– Ну ладно, Лазарь. – Хрущев встал, оглядел уважаемое собрание. – Позвольте мне начать наше небольшое застолье.
– Просим, просим! – захлопали сидевшие.
– Уважаемые товарищи, проблемы, которые мы сегодня обсуждали, весьма важны. Партия и правительство не могут пустить их на самотек либо отдать