руки. Виденье пропадало. Слеза смахивалась. Черноглазый сын тем временем вырастал в несколько беспокойного, имевшего трудности в отношениях со своими сверстниками и правоохранительными органами нормального городского жителя.
Тут же, во время давки, шустрые находчивые люди, естественно, подхватывали более здоровых крепких ребятишек, имевших больше шансов выжить в такой катавасии и социальной неурядице. Своих же, хлипких, вялых, бросали на нерасторопных родителей, справедливо полагая, что все равно и те и те – уже нежильцы. Так лучше им оставаться вместе. Видимо, по-своему они были правы. Не мы им судьи.
Скоро в город вошли китайцы. Но вошли в совершенно пустынный, безлюдный город. Они бродили по брошенным в беспорядке домам, слушая хлопанье перекосившихся дверей и оконных ставен. Изредка им дорогу перебегали невменяемые домашние животные, которых они стреляли ради забавы, но пропитания тоже. Продовольствия и других жизненно необходимых вещей и служб в городе не наличествовало. Китайцы побродили, побродили, не выдержали и ушли. Куда ушли – неведомо, так как просто не известно живых свидетелей тому. Говорят, что они подались куда-то уж совсем на Север. Возможно. А почему бы нет? Да мне самому-то в ту пору было не до того.
Тогда я как раз только поступил в художественный институт. В Строгановское высшее художественное училище. Именно в этот год оно переехало в новое прекрасное здание на Волоколамском шоссе. Район, достаточно удаленный от центра. Но некоторые неудобства расположения компенсировались окружавшими густыми грибными и ягодными лесами, подступавшими прямо к новому зданию и очень уж отвлекавшими несознательных от занятий. Этому же способствовала близость огромного манящего водоема, где регулярно кто-нибудь тонул, перехватив хмельного или от тоски и творческого кризиса, столь распространенных среди художественных натур. С этих же вод прямо в институтский двор залетали большие жирные утки, гуси и лебеди, становившиеся легкой добычей вечно недокормленных студентов. Непуганых птиц легонько подманивали, накидывали на шею петлю-удавку, укрепленную на кончике длинного прута, и начинали почти ритуальные приготовления. Прямо посередине двора разводили костры, устраивали подобие вертела и небольшим курсом в шесть человек затевали нешуточный пир. Кто-то бегал за бутылкой, приглашались к костру и профессора. Они, по старости лет быстро осоловев, принимались припоминать такую же бедную, но удивительно веселую молодость где-нибудь на Монмартре или же на Мариенплац в Мюнхене. Мы, не ведающие ни о каких там Монмартрах и Парижах, широко раскрыв глаза, внимали им с некоторой тоской по недостижимому, вряд ли в реальности существующему празднику жизни, который оказывался иногда с тобой, а чаще всего с другими. Зачастую же в такой недосягаемой дали и высоте, что только неясные, неверные отблески его случайно посещали наше перенапряженное бытие. Профессора хмелели. Уже заплетающимися языками они начинали невнятный нам по сути и упоминаемым реалиям спор:
– Нет-нет, направо, за Сен-Лазаром.
– Ну что ты, Лазарь. Шагал уж к тому времени год как в Нью-Йорке был.
– Нет-нет, я как раз посещал Марка в том году. Кстати, Хайма был по соседству.
– Да, Хайм действительно был. А Марк уж давно отъехал.
– Нет-нет, не-ееет… – уже невнятно блеял один из них, помянувший имя Хайма Сутина. Все они, включая обоих спорящих, вернее, уже отспоривших, были родом из одного и того же фантастического Витебска, нам вполне тогда неведомого. Мы с некой досадливостью слушали невнятные бормотания стариков, вынужденные их переносить по причине внедренного в нас исконного неодолимого уважения к старшим, к тому же начальникам. Затем профессора, размякшие и безвольные, осторожно погружались в подогнанные прямо к дверям института такси, а мужская часть компании бросалась к находившемуся прямо у нас за спиной Пищевому институту, переполненному женским контингентом. Кого удавалось отловить там в этот поздний час, тут же волокли в ближние и дальние леса. И зеленые пространства наполнялись характерным сопением, тяжелым дыханием, спорадическими вскриками. Затем все стихало.
Надо сказать, что на противоположной стороне Волоколамского шоссе обитался Авиационный институт с его почти миллионным исключительно мужским студенческим составом. Пищевой институт являлся основной их любовной базой. Мы, художники, – народ весьма горделивый и привередливый. Мы ощущали себя некой, что ли, аристократией, забываясь, подвигаясь на эротическо-сексуальные авантюры только уж в состоянии немыслимого опьянения. Авиационщики же – народ простой. Они стали чистой погибелью для пищевиц, прямо возымев некие эксклюзивные права на институт и его обитательниц. Их студенческая добровольная дружина несла охрану, не допуская на территорию Пищевого института никого из чужих. Дошло до того, что на вечера танца, устраиваемые раз в месяц, авиационная охрана не допускала девушек в трусах. То есть условием прохода на вечер ставилось снятие трусов и оставление в любом удобном для их носительницы месте. Но только не на себе. Цель этого дикого предприятия, надеюсь, вам ясна, не требуя дополнительного объяснения. Обычно страдалицы предпочитали прятать их в свои маленькие изящные черные сумочки на длинной декоративной металлической цепочке, перекидываемой через хрупкие плечики. Разгорячившись, охлаждая в туалете раскрасневшиеся лица ладонями, смоченными в прохладной воде, девушки, желая подкрасить губы или припудрить щеки, лезли в узенькие сумочки, выворачивая все на пол. Вниз сыпались помада, пудра, зеркальце и под общий смех злосчастные шелковые трусики. Девушки подхватывали их на лету, запихивали обратно и встревоженные летели снова в зал, в блеск, сверкание и всплески неистовой музыки.
Охранники же, похохатывая, стоя у дверей, задирали юбки, лапая подходящих новых пищевичек под предлогом проверки исполнения правил посещения общественных мест, впрочем, ими же самими нагло и установленных. В результате бедным девушкам, страждущим столь нечастых в их серой жизни развлечений, не оставалось ничего иного, как идти на подобные унижения и оскорбления. Однако же многим нравилось. Во всяком случае, они считали это