впрочем, инерция обыденного занятия взяла свое и опять магазин наполнился гулом и вскриками.
Однако подобные случаи, пересказываемые живыми свидетелями по возвращении домой или на работе как курьезы, участились. Потом стали нормой. При появлении подозрительных молодых людей моментально пустели вокзалы, рынки и магазины. Неожиданно, например, в кинотеатре посреди сеанса зажигался свет. Все леденели при виде стоявших в дверях суровых многозначительных фигур. Я вдруг, например, обнаруживал себя в совершенном одиночестве посреди внезапно опустевшего магазина в достаточном удалении от прилавка. По непривычке я делал нерешительные шаги, гулко отдававшиеся в пустынном помещении. Медленно озираясь, подходил к открывшимся витринам, заполненным вожделенными вещами. Я мог запросто приблизиться к своей недельной, двухнедельной, месячной, многомесячной мечте – потребовать чаемые продукты в любом количестве, в любом ассортименте или, наконец рассмотрев в спокойной обстановке, передумать и гордо отказаться:
– Нет. Я вот что, пожалуй. Я, пожалуй, попробую вот это. Пожалуйста, вот этого грамм двести пятьдесят.
– Какого этого, гражданин?
– Вот этого, в серебряной обертке. Постойте-ка, проверю, есть ли у меня деньги. Продавщица замирала в ожидании.
– Нет, пожалуй, в другой раз. Денег не захватил с собой, – неловко и лукаво оправдывался я.
– Гражданин, позвольте ваши документы, – слышал я за спиной спокойный, так вожделенно мной ожидаемый голос. Спокойно оборачивался, приветливо улыбался:
– А-аа, документы.
– Да, документы.
– Пожалуйста, – я со сдержанным достоинством и неким даже внешним показным безразличием как бы беспорядочно покопавшись во внутренних карманах, вызывая в контролерах естественно-злорадное предвкушение, доставал и протягивал удостоверение члена Союза советских художников. Они раскрывали, сверяли фотографию с моим лицом, понимающе кивали и достойно возвращали мне:
– Извините, товарищ. У вас все с документами в порядке.
– Ничего, ничего, – как бы даже успокаивал я их. Они, козырнув, удалялись.
Да, я имел полное право как художник, как работник творческого труда шляться где и когда угодно, не попрекаемый за то ни властями, ни народом. Потому что всякий понимал, сколь неординарен, прихотлив, сложен, порой просто мучителен процесс создания нечто из ничто. Может быть, я всю ночь бессонный, как в горячке, стеная, метался по маленькой комнатушке, отыскивая одно заветное слово, или сжигал, разрывая в клочья листы, вполне даже удовлетворительной, но меня самого, требовательного и безжалостного к себе, не удовлетворявшей графики. Когонибудь другого, может быть, она удовлетворила бы, а нелицеприятного самоиспытующего меня – нет. И власть признавала меня. Я в каком-то смысле был частью ее. Случались, конечно, некоторые, по собственной воле и мужеству, противопоставлявшие себя ей, лишаемые за то этого счастливого права и соучастия. Но у меня не находилось столь серьезных претензий. Все мои осложнения, даже когда и возникавшие, не достигали той степени серьезности и глубины, чтобы быть подвергнутому остракизму.
На некоторое время мы застыли в равном величии и понимании серьезности дела. Они, поблагодарив, удалились. Я остался в тихом удовлетворении, в сознании своей неуязвимости и исключительности. О, это прекрасное время одиночества в магазинах, в окружении виртуальных, воображаемых, имевших бы место быть, если бы они были, очередей! Их легкое преодоление, почти как ощущение полета, создавало необъяснимое, но, увы, достаточно быстро утраченное обаяние того времени и бытия.
А утратилось оно по причине смерти самого Юрия Владимировича Андропова. Ранняя смерть этого удивительного человека стала во многом результатом его крайней впечатлительности. Он переживал все необыкновенно остро. Просто невероятно остро. Это был человек чрезвычайно чувствительный и чувствующий. Известно, что он регулярно писал стихи. Многие свои государственные проекты и предложения излагал в рифмованном виде. Юрий Владимирович отличался такой неимоверной чувствительностью, что его громадное, непомерное тело с трудом, только на короткий промежуток выдерживало должный человеку внешний очерк. Оно медленно отекало, расплывалось, растекалось, превращаясь в плоское двумерное пятно причудливой конфигурации. Костяк же, вопреки ожидаемому, не оставался одиноко нелепо белеть, возвышаясь над тем, что было в недавнем прошлым его мясной оболочкой, но тоже расплывался, прослеживаясь внутри телесной лужи некими белыми растянутыми, довольно упругими нитями, наподобие пластмассы. С черепом, прослеживавшимся подобным же образом, происходила схожая метаморфоза. Но это, естественно, мало кто мог наблюдать воочию. Вернее даже, никто не видел. Ссылались на неких тайных, но достоверных свидетелей, а также на сходные явления и примеры, встречавшиеся в жизни других, менее известных людей. Вообще-то, подобное достаточно распространено в природе не только людей и зверей, но также растений, камней и прочих твердых консистенций. Сам же Андропов жил, помещенный в сложную систему сочленяющихся контейнеров, скованных подвижным металлическим каркасом, удерживавшим его во вполне антропоморфном виде и образе. Движения, естественно, были замедленны и несколько странноваты. Но все это, покрытое прекрасно скроенными и сшитыми темными в полосочку с искрой костюмами и белыми рубашками с галстуками, производило вполне человеческий вид. Особенно на расстоянии. А приблизиться-то мало кто мог. Однако вышеописанное было специфической особенностью не его одного. Это являлось особым, я бы не назвал заболеванием, но просто состоянием всего тогдашнего высшего руководства страны – Политбюро ЦК КПСС. Все его старые обремененные члены (некоторые шутили – члены членов) существовали заключенными в подобные же контейнерыкорсеты. Как вы помните, во внутренний распорядок,