пробовала себя в сказках, в пьесах, затеяла писать роман и влипла в него, как в чужую непроходящую беду, когда помочь героям ничем не можешь, но вынужден сочувствовать им всем существом своим, до изнурения, до депрессии.
Есть еще во-вторых. Если б Люська не помогла ей найти левака, она бы ноги протянула. Татьяна делала для студентов-вечерников курсовые и дипломные работы. Платили студенты хорошо, но ведь гадость какая — чертить за этих бездельников и брать с них деньги. А куда сунешься с дипломом инженера-теплотехника? И чтоб работать не каждый день, и чтоб оставалось время для пишущей машинки.
Ладно, все можно стерпеть, и если она и завидовала кому-нибудь в чем-нибудь, то только хорошей прозе. И когда у нее скукоживался сюжет и герои несли не то чтобы околесицу, это полбеды, а произносили длинные, ничего не значащие фразы, она перечеркивала текст и писала на полях: «Дура! Бездарность!» — и начинала листать классиков. Чтобы постичь — как, КАК? Что такое вообще искусство, как не реальность более реальная, чем то, что мы видим глазами? Почему на одной странице у великих присутствует все мироздание, вся «громадно несущаяся жизнь», а в ее многословных рассказах умещается только кухня и пейзаж за пыльным окном, раскрашенный то в зеленый, то в желтый, то в белый цвет?
По-особенному ее завораживала хорошая женская проза, «мы с тобой одной крови» и одинаковы наши проблемы… Скажем, Остин, Джейн. По сути бытовая проза, ни героических событий, ни революций, ни войн, просто живут, дышат, замуж выходят. А этот остиновский юмор! Гений…
Или Сей Сёнагон, японка, «Записки у изголовья». Тысячу лет назад придворной даме подарили кипу хорошей рисовой бумаги. Она стала вести записи и складывать их в ящичек в твердом японском изголовье. Мир Сей Сёнагон похож на наш не более, чем марсианский, изящество и красота ценились в нем гораздо больше, чем порядочность и доброта (в нашем понимании, конечно). Но как-то у нее все так описано, что понимаешь — доброта и порядочность входят в понятие хорошего средневекового вкуса и полнокровно существуют среди цветущих слив, вишен, весенних криков кукушки, лунного света и юных пажей с красивыми челками и ароматом религиозных курений. А ведь, как и мы, жили в очень бюрократическом государстве.
В недрах этой удивительной книги Татьяна нашла прямое обращение к себе и испытала к японке такую благодарность, словно та была ее подругой.
«Мне нравится, — писала Сей Сёнагон, — если дом, где живет женщина в одиночестве, имеет ветхий, заброшенный вид. Пусть обвалилась ограда. Пусть водяные травы заглушат пруд, сад зарастет полынью, а сквозь песок на дорожках пробьются зеленые стебли.
Сколько в этом печали и сколько красоты!»
И, глядя на отбитые в ванной кафелины, на потолок в разводах (соседи, гады, затопили), Татьяна говорила со смехом: «Сколько в этом печали, сколько доброты…»
Правда, в критические минуты она ненавидела свое жилье и быт. Почему, скажите на милость, когда она в халате и не оправлена постель, а прямо на рукописи стоит джезва с потеками кофе, рука легко пишет неряшливые строки, которые потом кажутся лучшими? А эта дурная привычка всюду таскать с собой карандаш с клочком бумаги — в театр, в поликлинику, даже в ванную — вдруг придет оформленная в словах дельная мысль? А потом, сидя в горячей воде, роняя сигаретный пепел в пену, что-то сочиняя, вдруг подумать отвлеченно: «А может, письмо Тэтчер написать?» Так хочется съездить на родину Остин. Но кто ж ее пустит?
В одном из журналов молоденький редактор, явно симпатизируя и сочувствуя ей, спросил: «Для кого вы пишете? У вас такие странные рассказы…» — «Для сталеваров и студентов языковых вузов», — ответила она с раздражением. Редактор, кажется, обиделся.
Глупый вопрос — «для кого?» Ни для кого, для себя, но уж если ответить прямо, она писала для женщин. Пусть бы ее рассказы печатались вперемежку с выкройками, кулинарными рецептами, советами, как лучше сберечь шубу от моли и чем чистить сумку из искусственной кожи. В этом нет ничего обидного, она согласна. Главное — все проговорить…
— Ты что свечу рассматриваешь? — Клара на миг подняла глаза от вязанья и опять заработала спицами. — И глаза блестят… подозрительно.
— Вытряхивай, какие у тебя заморочки, — напористо сказала Люся.
И она вытряхнула…. «Метод психотерапевтического зеркала» — этот термин принесла Клара. «Мы мысленно ставим зеркало, чтобы ты как бы увидела себя со стороны и правильно оценила ситуацию».
— …секретарша в трубку: «Пропуск заказывать не мое дело», — но дала телефон какого-то мужика, мол, у него узнайте, где ваш редактор. А нервный этот мужик сразу стал орать: «Нет, вы скажите, кто вам дал мой телефон? Как фамилия секретарши? Что я вам — справочное бюро? Каждый день одно и то же!» И еще что-то долго орал. — Когда Татьяна нервничала, она изо всей силы терла артритные шишки на руках, словно кожу содрать с них хотела.
— Ну? — Люся взяла ее руки и положила на стол.
— Я бросилась опять в бюро пропусков. Говорю: «Послушайте, мне назначено, но телефон редактора не отвечает, но меня точно ждут». А они: «Нам категорически запрещено выписывать пропуска без заявок!» — и посмотрели на меня как на графоманку. Тут очередь зашуршала, вежливо так, но противно, мол, что вы задерживаете, мы командировочные, у нас времени в обрез…
— Ну и послала бы их на… — Люся точно указала место, если люди придумали слово, его надо употреблять.
— Таня не может этого сделать, — отозвалась Клара, — это полное безобразие, когда редакция отгораживается от мира милиционерами. Но эту игру они не сами придумали. Надо выделить сущностное. Что тебя задело больше всего?
— Унижение и бестолковость, — быстро ответила Татьяна. — Я хотела сказать этим милым женщинам: «Сударыни, вам по пятьдесят лет. Неужели