думала об этом и раньше, но прочувствовала до конца именно сейчас, когда у меня будущее отпало. Даже то самое близкое. Его просто нет. Все, что есть, это вот это мгновение. Ты и луна, и гул проезжающих машин, и снова ты. Это все, что есть. А большего и не надо. И получается, что время меряется не минутами, а суетой, на которую оно тратится. Чем больше суеты, в самом широком понятии этого слова, тем меньше времени. Вот так просто. И тогда оказывается, что тяжелая болезнь – это максимальная концентрация времени. Ты можешь быть здоровым и жить себе, и жить, и жить, и бесконечно бегать по делам, и так пролетит год, другой, а реального времени было-то совсем немного. Или заболеть, испугаться и вынужденно заняться самым важным, и тогда месяц равняется десяти годам беспечной жизни. Не стоит, а именно равняется. Это значит, что время нельзя растянуть. Его можно только углубить. Углубить любовью. А любить можно только в настоящем. Любовь вообще такая безвременная штука, получается. Это то единственное, что нельзя отложить или забыть. Потому что, если она есть, она есть как бы всегда. А значит, это и есть антипод времени. Противоядие, так сказать. Чем больше любви, тем незначительнее время, и чем меньше любви, тем разрушительнее его воздействие.
Зоя замолкла и сразу как-то смутилась и опустила взгляд.
– Не знаю, как это объяснить научными понятиями, конечно, – добавила она, как будто оправдываясь, – но это то, что мне кажется правильным. Как-то так…
Теперь я уже не дал ей сопротивляться и крепко прижал ее к себе. И снова мне захотелось вдавить ее хрупкое тело в свое, спрятать его от внешнего мира, сделать невидимым.
– Не надо, – прошептал я ей в ухо сквозь по-младенчески мягкие волосы. – Не надо больше ничего научно объяснять.
Мы сидели, сидели и сидели под ярким светом полной луны, вцепившись друг в друга так крепко, словно уже прощались. Это пугало меня, и мне то и дело хотелось отодвинуть ее от себя и сказать какую-нибудь несуразицу о том, что пора спать, что завтра еще будет день, что будущее еще настанет. Какое-то непонятное будущее. Как это обычно делается при встрече со смертью. Но я не собирался больше бояться и делать вид, что не вижу очевидного, не собирался бегать от смерти, как бегал от времени. И лучше было бояться прощания, чем потом жалеть о том, что его вовсе не было по собственной трусости. Лучше было прощаться много раз, а потом радоваться неожиданному новому дню, как воскрешению из мертвых. Так что мы так и сидели, не размыкая объятий, пока вокруг свирепствовало время.
А на следующее утро Зоя ни с того ни с сего почувствовала в себе небывалые силы и попросила срочно позвонить священнику. Белое кружевное платье уже несколько недель висело в спальне на самом виду, но до сих пор Зоя не могла пройти даже до конца улицы, не то что нарядиться и отстоять венчание. Священник повторял раз сто, что он может прийти на дом, но Зоя отказывалась наотрез.
– Можно мне в последний раз в жизни почувствовать праздник, в конце концов? – хмурилась она. – Все же, это самое главное событие из всех, как ни крути. А ты запомнишь меня кикиморой на подушке? Нет уж! Только через мой труп, как ты говоришь.
Мне было совершенно не смешно от таких шуток, и я пытался уговорить ее, приводя всякие изощренные доводы, но Зою было не сломить. Так что звонить я помчался как угорелый. Священник недовольно повздыхал, так как наше срочное венчание требовало отложить другие важные дела, но в конце концов согласился и велел явиться в церковь ровно в полдень. Оставалось еще долгих два часа. Мое нетерпение усугубилось и тем, что Зоя запретила наблюдать за сборами и закрылась в спальне на ключ. Я переоделся за пять минут в один из многочисленных костюмов, которые выгуливал раньше так регулярно, и нервно маячил перед ее дверью, из-за которой доносился Чайковский. Маме я позвонил, кажется, не из благих побуждений, а просто чтобы создать для самого себя видимость какой-то организационной деятельности. А когда услышал, как она обрадовалась, покраснел от стыда. Я попросил взять фотоаппарат и поторопиться, положил трубку и забарабанил в дверь, отделяющую меня от Зои.
– Спокойно, Адам! – засмеялась она и предстала передо мной самим воплощением сказки.
Платье было совсем не пышным и смотрелось на ней так органично, словно она в нем родилась, а затем вместе с ним выросла. Кружева обыгрывали шею и спускались вьюном к самим кистям, превращая худобу в воздушность, а бледность в эфемерную прозрачность. На голове у нее сверкал тонкий ободок с бирюзовыми цветами, за края которого она закрепила короткие волосы, которые таким образом казались длинными, а в ушах блестели серьги в форме крупных капель, которые словно только что упали с ветвей березы.
– Вот почему, – кивнула она довольно. – Вот почему я ждала правильного дня. Чтобы увидеть этот взгляд.
Она ступила ко мне, приросшему к полу, взяла за руки, поднялась на цыпочки и прижалась своими холодными губами к моим. Ветер вскружил нас под летящую ввысь симфонию, комната завертелась и растворилась, и перед нами вырос золотой иконостас.
Все венчание и вообще весь последующий день мне так и помнятся. Как вихрь, унесший меня в параллельную вселенную, пронизанную светом. Священник объяснил немного сурово: нам еще повезло, что нашлось три паренька, которые умели петь и случайно находились в храме, но и он явно проникся Зоиной отрешенностью и красотой и безропотно уговорил ветхого глухого старичка из церковной лавки выступить в качестве свидетеля.
Несмотря на отсутствие слуха, на вопросы священника по ходу службы старичок отвечал лучше, чем моя мама, но я совершено не сердился на нее за неуклюжесть. Мне вообще казалось, что я внезапно разучился испытывать любые негативные эмоции. Все было мило, и всех я безмерно любил, и заикающуюся маму, и вздыхающего старичка, и строгого священника, и даже самого себя. Уж не говоря о Зое.
После венчания мы выпили со всеми участниками свадьбы горячий шоколад в прилегающем к розовому храму кафе и заказали тортики, съев один из которых, Зоя от души поблагодарила всех присутсвующих и радостно пообещала пригласить на свои похороны.