Они уравнивали меня с этой несчастной, покинутою, и сулили мне ту же участь. Это были напоминания, тем более оскорбительные, что они шли, так сказать, прямо от Поля – напоминания, что я не должна плошать и не вправе рассчитывать на далекий срок, что мне надо спешить, надо ковать железо, пока горячо. Понятно, что это отрезвило меня от всяких сентиментальных оглядок назад и вместе с тем озлобило; не могу вам сказать, как озлобило! Я вглядывалась в ее худое, желтое, заплаканное лицо и спрашивала себя, кусая губы: «Да неужели ж это та самая, к которой он мог писать такие послания? Но где же ее красота? Где эта ни с чем не сравненная прелесть, которая его так восхищала, что он, по-видимому, не находил речей, достаточно пламенных, чтобы выразить свою пламенную любовь?.. К кому?.. К этому ощипанному цыпленку? Фу!.. Хорош вкус! И хороша порука, что он не променяет меня на какую-нибудь другую, подобную!»
Все это, разумеется, было глупо, в том смысле, что передо мною были только одни развалины прежней ее красоты, и развалины, от которых вдобавок он сам отвернулся. Но я в ту пору была не в силах соображать.
Письма на этот раз прочтены были живо, потому что она сочла излишним делать к ним пояснения. В ее глазах это были документы неоспоримые, нечто вроде контракта на душу. Человек отдал ей всю душу, раз и навсегда, и клялся в этом, и скрепил свою клятву собственноручною подписью en toutes lettres[16]: «Навеки твой, Павел Бодягин»… Чего же еще? Значит, контракт в полной силе, и он не может нарушить его, не может отнять у нее ее законную собственность. Какие бы ни были ссоры, разрывы, разъезды и как бы долго они ни продолжались, – все это вздор, все это должно пройти когда-нибудь, и он должен вернуться к ней, должен ее любить… Не правда ли?
Вопрос этого рода написан был явственно у нее на лице, когда она окончила чтение. Торжественный взор ее как будто хотел сказать: «Ну, что же? Вы убедились теперь, милая Марья Евстафьевна, по меньшей мере хоть в том, что я не могу быть твердо уверена?..»
– Хм! Да, – отвечала я на ее безмолвный вопрос. – Это действительно очень пылко и очень нежно, но, друг мой, подумайте, ведь это писано было пять лет назад, а вечность в деле любви у мужчин, вы знаете, простирается редко дальше медового месяца.
Сияющий взор ее сразу померк.
– Марья Евстафьевна, – произнесла она немного обиженным тоном, – вы меня вовсе не поняли.
– Нет, милочка, поняла. Вы рассчитываете на прошлое и ждете…
– Не поняли, – перебила она, раздражаясь, – я ни на что не рассчитываю и ничего не жду.
– Правда ли?
– Клянусь вам!..
– Но если так, – перебила я, чувствуя, что она опять начинает хитрить, и тоже теряя терпение, – если так и если вы не желаете ему мстить, то для чего, скажите, вы отнимаете у него свободу?
– С чего вы взяли, что я у него отнимаю свободу? – отвечала она, вдруг изменив совершенно тон и вглядываясь в меня как-то строго, почти сердито. – Я затем и уехала, чтобы его не стеснять. Он может жить с кем угодно и делать, что хочет.
Что-то шептало мне, что дальше идти опасно. Она могла заподозрить цель моего посещения, и тогда все пропало. Но опыт был так интересен и результаты его так серьезны, что я решила еще рискнуть. Мне хотелось дойти донельзя, чтоб после уже не колебаться и не жалеть, что вот, мол, тогда поторопилась и струсила, а если б не струсила, то, может быть, удалось бы это иначе кончить. Я дала себе слово выдержать до конца и выдержала. Но прежде всего надо было обезоружить ее. С этой целью я кинулась к ней на шею и обняла ее крепко.
– Милая! Дорогая! – говорила я, целуя ее без счету в глаза и в губы. – Не говорите!.. Я знаю… И я не о нем хлопочу. Мне только вас жаль, и мне хотелось бы, чтобы в разлуке вам было чем помянуть меня: если не доброю помощию, то, по крайней мере, хоть добрым советом. Голубушка! Подумайте, что вы делаете? Вы его раздражаете, идете ему наперекор без всякой цели. Не говорите; я знаю, вы его любите; это ясно, и мне достаточно это знать, чтобы понять без вашего объяснения, что вы не можете отказаться вполне от надежды. Но во имя этой надежды, в которой вы не хотите признаться, скажите мне ради бога, неужели вы не видите, что насильно нельзя воротить человека, а можно только озлобить и оттолкнуть его навсегда. Ведь это насмешка или, по крайней мере, звучит насмешкой, сказать: «Ты свободен, но ты мне все-таки муж и не можешь быть мужем другой». Ведь это ребенок поймет, что это только…
Увы! Это было последнее из моих усилий, и оно осталось напрасно. Она не дала мне кончить. С неожиданной силой она вырвалась из моих объятий и оттолкнула меня.
– Оставьте это, Марья Евстафьевна, – сказала она решительно. – Вы меня вовсе не понимаете, если думаете, что я хочу его воротить насильно этим или другим путем. Я не хочу развода, и, покуда жива, он не получит его, хотя бы сам Бог сошел с небес и уверил меня, что этим я ничего не выиграю. Я не хочу развода потому, что не вижу нужды марать себя и его мерзким процессом, с грязными жалобами и купленными свидетелями. К чему? Чтобы дать ему средство обмануть еще раз какую-нибудь несчастную, как он обманул меня? Нет! Довольно с него и одной!..
Я слушала с ужасом, потому что далее не могла за нею идти и не могла уже сомневаться в ее непреклонной решимости. Каждое слово ее звучало в моих ушах двойным приговором – мне и себе. О, если бы она знала, к чему приведет ее слепое упорство! К несчастью, она не могла и не должна была знать. И я не могла колебаться более. Оставался всего какой-нибудь час до ее ухода, и некогда было оглядываться. Надо было спешить, чтобы расчистить дорогу, насколько возможно, к тому, что ожидало нас впереди.