Он — со злобой — на меня. Оба мы понимали, что зашли в своем упрямстве далеко и кому-то надо уступать. Но я уступать не хотел. Тем более что дисциплинарные права у лейтенанта должны же были в конце концов кончиться.
И я выпалил:
— А я не боюсь.
— Двое суток!
— Хоть десять.
— Трое суток!
После этого лейтенант впервые растерянно моргнул своими белесыми глазами. Но тут же нашел выход:
— Не думайте! Не хватит своих, я у комбата займу. Я вас проучу.
И он занял. Я ни за что получил восемь суток простого ареста с содержанием на гауптвахте. Помню, шел туда без ремня, с шинелью, в сопровождении старшины, кругом стояли бойцы, и их лица расплывались от ободряюще-насмешливых улыбок. Такая же улыбка была и у меня. Никакого ощущения вины. Дурной каприз, глупый выпад взводного — и только.
Теперь совсем другое.
Во мне все кипит. Я знаю, что причин для серьезных выводов никаких нет. И я не боюсь милиции. Но сам факт этого привода возмущает до глубины души. Я вижу месть. Мелочную, глупую, подлую. И я жажду отмщения. Только до отмщения еще далеко. Еще неизвестно, как отнесутся к нам в той милиции. Неизвестно, кто там. А вдруг такой же бывший председатель трибунала?
Милиционеры проводят нас через служебный ход и останавливаются у двери с табличкой. Старшина поворачивается ко всей группе.
— Зайдете только вы, вы, вы и вы, — указывает он на меня, Игоря, парня в черном и Горбатюка. Эрна хватает Игоря за руку.
— И я тоже.
— Прошу остаться.
— Я не останусь. Он мой муж! — выпаливает она тоном, рассчитанным на то, чтобы сразить старшину.
Однако тот не повел и бровью:
— Это не важно.
— Нет, важно!
— Ну хорошо, ступайте. Остальные свободны.
Глава двадцать девятая
Мы долго бредем притихшей ночной улицей, пока выходим из села.
Тем временем настает утро. Небо окончательно растворяет в себе предрассветную синеву и яснеет. Гаснут мелкие звезды.
Из серых сумерек проступает пестрота сельской околицы. Возле моста через ручей стоит покосившийся, с открытыми люками танк, подбитый или брошенный — не разберешь. Поодаль, остро воняя разлитым на снегу бензином, валяются два мотоцикла с колясками. Еще дальше на обочине лежит конский труп с вмятой в снег гривой. У дороги несколько зияющих чернотой воронок — значит, и тут бомбили. Тут уже начинается поле, большое село кончилось. На столбе указатель с готической надписью: «Minen».
Вместе с танкистом и Катей я несу Юрку. Мой друг тихо качается на треугольной немецкой палатке и даже не стонет. Мне почему-то кажется, что он просто утомился и спит. Впрочем, мне очень хочется, чтобы было так. Пусть поспит еще, пусть! Иначе что я скажу ему, когда он очнется? Чем обнадежу его, если сам не знаю, где мы и куда держим путь.
Дорога за селом круто заворачивает по склону вверх. Намотав на руку парусиновый угол палатки и все время оберегая раненую ногу, я устало ковыляю по снегу. С другой стороны идет танкист — черный, как грач, чубатый парень в промазученной телогрейке. На его голове добротный, подбитый мехом танковый шлем с лорингофоном, провод от которого болтается на плече. Дорога на подъем разогрела танкиста, и он то и дело сдвигает шлем на затылок. А у меня уже, кажется, окоченела голова. Катя придерживает палатку сзади. Двое разведчиков впереди волокут автоматчика. Позади всех, низко согнувшись, тащит на себе беспомощного летчика немец. Это его заставил Сахно. Впрочем, иначе и не понесешь — некому. И летчик уже не требует, как прежде, убить немца, а молча обнимает забинтованными руками-култышками его длинную шею. Один только капитан налегке шагает сбоку. Но он тоже ранен, и к тому же — начальство.
Наконец, выбравшись по косогору на степной простор, небольшая наша группа останавливается. Не сговариваясь, мы кладем раненых на снег и обессиленно падаем рядом.
Сахно несколько медлит, но соглашается: