палатку и натер ему виски душистой эссенцией, которую дал ему и понюхать, потому что не хотел, чтобы юноша, придя в себя, своими криками привлек единственного из братьев, восставшего против его смерти и который, может быть, и не согласился бы продать его. Без шума стал сниматься караван; навьючили верблюдов, привязав на одного из них покрытого плащом Иосэфа. Заря чуть занималась, когда последний верблюд пропал вдали, увлекая на себе в неизвестное грядущее будущего канцлера древнего Египта.
Реубэн вышел из себя, узнав истину, и горько упрекал братьев в низости и подлости; но зло было сделано, и сделано непоправимо. Братья разорвали и намочили кровью ягненка знаменитую разноцветную тунику, снятую Иосэфом перед сном и оставшуюся в шатре; затем они отрядили двоих из себя к отцу – объявить ему печальную весть. Отчаяние Яакоба при известии о смерти любимого детища и при виде его окровавленной одежды было неописуемо; с криками и воплями пал он на землю, валялся во прахе и рвал на себе волосы и платье, – все кочевье стонало и вторило ему. Беспорядок в продолжение нескольких дней царил в племени; опасались даже за рассудок патриарха, но все же мало-помалу он успокоился. Перенесенное горе наложило, однако, на Яакоба печать глубокой скорби, и неосушимые слезы лились из его очей чуть только что-нибудь напоминало ему сына, погибшего такой ужасной смертью.
Лишь на следующий день пришел в себя Иосэф. Чувствовал он себя таким разбитым и слабым, что с трудом собрался с мыслями. Сначала он никак не мог понять, каким образом очутился на верблюде и что означали шум и крики каравана, среди которого, очевидно, он находился; утомление, однако, взяло свое, и он опять заснул и открыл уже глаза, когда караван остановился на ночлег. На этот раз он чувствовал себя более сильным: голова была свежее. Ужас и тоска охватили его, когда он увидел, что находится среди чужих, среди неизвестно куда идущего каравана, очевидно, уже очень далеко от всех его близких. Он попробовал было подняться, но веревка, которой он был прикручен поперек тела к верблюду, мешала этому; с глухим стоном откинулся он назад. Верблюд в эту минуту остановился и опустился на колени по знаку вожатого, который, развязав Иосэфа, без церемонии стащил его на землю. Но затекшие от веревок ноги отказывались служить; сделав несколько шагов, он упал и в отчаянии яростно застонал, как дикий зверь. Старый купец, караван- баш, до которого долетели его вопли, подойдя, кротко объяснил юноше, что, проданный братьями, он теперь – его невольник, и потому, если желает, чтобы с ним хорошо обращались, должен терпеливо примириться с своей участью. Как помешанный, слушал его побледневший Иосэф; затем, словно осознав весь ужас своего положения, схватился за голову и, вырывая клочьями волосы, с воем покатился по земле. Схватив веревку, валявшуюся неподалеку, он пытался удавиться, но град палочных ударов и кружка вылитой на него холодной воды помешали, однако, самоубийству. Мокрый, но пришедший в себя юноша встал.
– Вот и плоды твоего неблагоразумия! Вперед, повторяю, если хочешь избежать побоев, будь кроток и послушен, – заметил караван-баш. – Тебе дадут поесть, затем ложись и спи! Не смей шуметь, потому что товарищи твои устали и тоже нуждаются в отдыхе.
Иосэф опустил голову; мужественно подавив бушевавшую в нем бурю, молча поплелся он к костру, где раздавали пищу. Съев кусок хлеба и несколько винных ягод и запив их водой, он взял покрывало из верблюжьей шерсти, данное ему одним из ишмаэлийцев, и, завернувшись в него, растянулся под деревом в нескольких шагах от костра. Никто более не обращал на него внимания, и он, наконец, мог свободно предаться своей печали. Унижение, острое чувство беспомощности и одиночества угнетали его; завернув голову в складки плаща, он долго и горько плакал, стараясь заглушить рыдания, потому что малейшие движения причиняли ему боль, которая слишком ясно напоминала, что он уже не свободный сын пустыни, а раб, – раб, по спине которого палка могла гулять, сколько его господину заблагорассудится. В эту минуту та самая жалкая доля пастуха, которую он проклинал и которая казалась ему всегда однообразной и ничтожной, представлялась ему теперь навсегда потерянным раем. Наконец, слезы иссякли; пережитое и перечувствованное не давало ему спать; с открытыми глазами лежал он и думал. Вдруг вспомнился ему Шебна, и он вздрогнул. Не предсказывал ли ему тот неволю и жестокие испытания, которые должны были скоро, скоро начаться? Разве все, что случилось, не есть буквальное исполнение предсказания; а, в таком случае, это пролог будущей эпопеи его величия, – и караван, в который судьба случайно привела его, доставит в богатую страну, царь которой его возвысит. Но в какую страну идут они: в Вавилон или Египет? Этого он пока еще не знал, и глубокий вздох вырвался из его груди. Иная мысль блеснула в его голове и заставила его презрительно улыбнуться; та или другая сторона, – не все ль равно куда идти, раз будущее принадлежало ему. Не обладал ли он великим талисманом, который даст ему силу очарования? А вдруг у него отняли его, пока он лежал в беспамятстве?! Ужас охватил его при одной мысли об этом; но, судорожно схватившись за одежду, он успокоился: пальцы его нащупали камень.
Шум и движение давно стихли; вокруг него все крепко спало, только жалобный вой шакалов, доносившийся издалека, нарушал иногда глубокую тишину ночи. Иосэф осторожно привстал, сбросил покрывало и огляделся. Чудная, роскошная, светлая ночь стояла кругом: яркие лучистые звезды, тихо сверкая, казалось, с глубоким вниманием глядели на далекую землю; луна ярким серпом мощно выделялась на темной лазури, одевая кротким дремотным светом пальмовую рощу и отливая серебром на белом шатре предводителя. Вся живописная группа заснувшего каравана тонула в спокойном сиянии неясного, но светлого тумана. Но Иосэфу было не до окружавшей его чудной картины; единственной целью его было убедиться, что он один, что никто за ним не наблюдает, и, удостоверившись в этом, он стал на колени, снял пояс, положил камень на ладонь и, пристально глядя на него, принялся шептать заклинания, которым выучил его Шебна. Страшная бледность стала покрывать вскоре его лицо, глаза расширились и взор оставался прикованным к камню, освещавшему ладонь голубоватыми дрожащими лучами. Иосэфу казалось, что лучи, все разрастаясь, мало-помалу обволакивали весь стан каким-то дымчато-голубым, серебристо-мягким – не то светом, не то туманом. Затем облачный фон начал таять и на нем стал вырисовываться яснее и яснее громадный город с великолепными, причудливыми зданиями, прорезанный рекой, которую во всех направлениях бороздили сотни лодок. Скользя, как в