по очереди одно и то же: «Н-да…»
Дед же Северьян, подметив некоторые расхождения в поэме с истинным происшествием, заметил об этом Денису, но добавил, что такой прыти от внука не ожидал и что сочинение ему нравится, хотя толку особого в сочинительстве он не видит.
Прочел Бушуев поэму и у Белецких. Поэма произвела впечатление: Варя поздравила его, пожала руку и сказала, что на ее взгляд – это уже настоящее искусство. Анна Сергеевна пожалела, что нет мужа, который бы оценил произведение Дениса по-настоящему, а не так, как она и дочь – по-дилетантски, и, конечно, был бы рад видеть успехи своего воспитанника. И опять, как и при каждом посещении Дениса, они удивлялись его способностям и знаниям.
С Финочкой у Дениса установилась крепкая дружба, словно они были брат и сестра. Шутя, он так и называл ее – сестренка. Финочка служила сельским почтальоном и, принося Денису газеты и письма от Белецкого, с которым у Бушуева снова завязалась оживленная переписка, требовала всякий раз, как вознаграждение, новую книгу. За Финочкой усиленно ухаживал Вася Годун, превратившийся из озорного мальчишки в добродушного и веселого молодого человека, гордившегося своим званием «начальника пристани Отважное», хотя гордиться было особенно нечем, ибо начальник сей являлся одновременно и кассиром и матросом и не имел подчиненных. Любовь была взаимная, и дело пахло свадьбой. Огорчало их только одно обстоятельство: осенью Вася должен был идти в армию, и он часто с завистью говорил другу детства:
– Счастливый ты, Денька, что тебе пальцы на ноге отрубили…
– Вот так счастье! – смеялся Бушуев.
– А как же? Самое стопроцентное счастье. С виду – здоров, а для армии – калека.
Жизнь Бушуева в Отважном текла тихо и спокойно. И только в одном месте это спокойствие нарушалось подземным ключом, сперва еле заметным, но с каждым днем начинавшим журчать все сильнее и сильнее.
VIII
Был праздник. День Красной армии. После полудня, отобедав, Бушуев отправился в Спасское к плотнику Егорову за масляной краской; в кооперативе краску не продавали.
День был солнечный, теплый и тихий. Скрипел под валенками снег. Кое-где на домах висели полинявшие красные флаги. И уже слышались песни, громкие, пьяненькие… Пили с утра, пользуясь тем, что был праздник. Возле часовни ребятишки катались на санках с горы и галдели, как стая весенних грачей.
Проходя мимо сельской «потребилки», Бушуев решил выпить кружку пива и, старательно отряхнув снег с валенок, толкнул обитую войлоком дверь небольшого домика с широкими резными наличниками. В тесной прокуренной комнате было душно и шумно. За длинным желтым прилавком стоял приказчик Ваня, полный и румяный парень лет тридцати с ячменем на правом глазу, и перетирал грязным полотенцем стаканы, скучно поглядывая на посетителей. А посетителей было порядочно. Сидели они за плохо оструганными сосновыми столами без скатертей, сильно захмелевшие и оживленные. В углу, у печи, за самым большим столом собралась особенно шумная компания: слободской сапожник Ялик – очень маленький человек с красными узловатыми руками; лоцман Сурвилло – татарин из города, приземистый и широкоплечий, приехавший погостить к другу своему, сапожнику Ялику; гармонист Федька Черепок – человек молодой, голубоглазый, веселый и почти всегда пьяный; вдова Катя Селезнева – курносая растрепанная женщина, единственная женщина во всем Отважном, славившаяся своим вольным поведением; и, словно на троне, сидел на самой высокой табуретке в конце стола, спиной к стене, Гриша Банный. Он что-то громко рассказывал и так был увлечен своим рассказом, что не заметил появления Бушуева. Лоцман Сурвилло разливал по стаканам водку, хмурился и мрачно посматривал на пустеющую бутылку.
Бушуев прошел в самый дальний угол, сел за одинокий столик возле окна и спросил пива. Сквозь мутное стекло виднелась занесенная снегом улица, палисадник с шапками снега на столбиках и клочок лилового зимнего неба. По накатанной дороге бодро бежала гнедая лошадка, запряженная в розвальни. Бушуев взглянул за окно один раз, другой, но не отвлекся от своих мыслей, от которых хотел отвлечься, и еще сильнее и спокойнее отдался им.
Вчера он опять встретил Манефу. Встречался же он с нею редко, и чаще всего – на улице, случайно, или в сельском клубе в дни, когда приезжала передвижная киноустановка. В клубе Манефа бывала вместе с Алимом. Бушуев издалека здоровался с ними, но не подходил и не заговаривал. При встречах же с Манефой на улице он терялся, не находил нужных слов и, поговорив о каких-то незначительных вещах, быстро уходил, краснея и злясь на свою неуклюжесть. Но в то же время он с тревогой примечал, что ищет встреч с Манефой, желает их… И мысли о Манефе целиком захватили его. Он плохо спал по ночам, часто вскакивал с постели и, натянув на босые ноги валенки, принимался ходить в темноте по комнате из угла в угол, прислушиваясь к стуку своего сердца. Такое состояние он испытывал первый раз в жизни и смутно догадывался о смысле и значении его. Оно не было тем солнечным и радостным чувством, которое он испытывал когда-то в детстве к Финочке, не было оно и тем юношеским жгучим и непонятным волнением, охватившим его шесть лет назад, тогда, в бане, при случайной встрече с Манефой, – это новое чувство было гораздо беспокойнее и светлее прошлого, с болезненным, мучительным оттенком. Тяжелая полуголодная жизнь и беспрерывная борьба за существование не давали ему оглянуться. Он как-то никогда не думал о женщинах. Мимолетная связь с рыбачкой в Астрахани не оставила в его душе никаких следов. И поэтому теперь, когда женщина стала на пересечении всех его мыслей и заслонила собою все другое в жизни, когда он не в состоянии был думать ни о чем, кроме нее, он никак не мог разобраться в охватившем его стремительном и сильном чувстве…
Бушуев вздохнул, отвернулся от окна и отхлебнул из липкого стакана горьковатого пива. Размахивая костлявыми руками в голубом махорочном тумане,