бездомных кошек, затылки, тонкие шеи с проступающими позвонками и острыми кадыками, оттопыренные большие и прозрачные уши, узкие плечи, будто оттянутые вниз непомерной тяжестью, длинные плети рук с широкими ладонями, и почти у всех кожа покрыта язвами, коростой…
— На вас лица нету, — пояснил все тот же человек, продолжая смотреть на Алексея Петровича все тем же неживым взглядом.
— А-а, ничего, ничего, — торопливо ответил Алексей Петрович и, чтобы как-то отвлечься от этих взглядов, полез в карман за портсигаром.
Теперь уже десятки глаз смотрели на него, следили за каждым его движением. Однако в них, в этих глазах, не чувствовалось ни желания закурить, ни радости от того, что пришла долгожданная свобода. Они просто смотрели на него, на его руки, смотрели без любопытства, без зависти, без желаний, как может смотреть животное, но не всякое животное, а… а черт знает какое!
Алексей Петрович спохватился, почему-то покраснел и протянул им свой портсигар.
— Закуривайте, товарищи! — и нечто осмысленное, нечто подобие улыбки появилось на этих неживых лицах только оттого, что он назвал их товарищами.
Они брали папиросы аккуратно, двумя пальцами, предварительно обтерев руки о гимнастерки или штаны, нюхали папиросы, рассматривали их, как вещь незнакомую или напрочь забытую. Когда осталась в портсигаре последняя, чья-то рука в красной коросте замерла над ней и не решилась взять.
— Берите, берите! — воскликнул Алексей Петрович. — У меня есть еще! — и полез в свою полевую сумку, где хранился запас папирос «Казбек», которыми он разжился в штабе армии.
— А скажите, товарищ подполковник, — спросил тот, что подошел к нему первым, — что теперь с нами будет?
— Как что? — не понял Алексей Петрович, отдавая в чьи-то руки зажигалку, и через силу заглянул в глаза спрашивающего: там, в глазах, похоже, что-то изменилось: они ожили, в них появился интерес. — А-а, вы вот о чем! — И, стараясь придать своему голосу уверенность и искренность, проговорил: — Вылечат, естественно, кого вернут в строй, кого на гражданку, к семьям. А что же еще?
Он говорил, но видел, что они не очень-то ему верят. Да и он сам себе не верил. Потому что, по слухам, естественно было нечто другое. По слухам, освобожденных военнопленных отправляли в фильтрационные лагеря, а потом — и далеко не всех — в действующую армию, а многих офицеров — в штрафные батальоны. И чтобы уйти от этой скользкой темы, Алексей Петрович спросил:
— А вы давно в этом лагере?
— Кто как. Но в основном — недавно, — ответил все тот же человек. И пояснил: — Те, что в сорок первом, те почти все вымерли. Или их отправили в райх… в Германию то есть, — поправился он и с испугом глянул на Алексея Петровича, а тот отметил про себя, что Германию он называет по-немецки: «райх», а не по-русски: «рейх». — Даже от сорок второго здесь нет почти никого. В основном — конец сорок третьего и начало сорок четвертого. Правда, пригнали тут месяц назад сотни две из Прибалтики, так те почти все из сорок первого.
— А вы?
Только теперь Алексей Петрович как следует разглядел этого человека: ему было вряд ли больше двадцати пяти, но выглядел он, как, впрочем, и все остальные, стариком: кареглаз, широкоскул, с правой стороны нижней челюсти, судя по глубокой впадине, почти нет зубов, на щеке шрам, скорее всего, от осколка, с этой же стороны и ноздря как бы поддернута, лицо в красных язвах, голова в струпьях.
Алексей Петрович побывал как-то — еще до войны — в лепрозории, что в Астраханских степях, так там примерно то же самое. Только без этой худобы.
— Я-то? — переспросил скуластый. — Меня в марте взяли. Под Мозырем…
Он говорил короткими фразами, с придыханием, будто ему не хватало воздуха, будто разговор отнял у него последние силы, и Алексей Петрович с ужасом подумал: «Это за… март, апрель, май, июнь, — посчитал он, — это всего за четыре-то месяца человек превратился в труп!» И тут же снова вспомнил Петра Степановича Всеношного в Березниковском лагере: тот через полгода был не лучше. И весь покрыт фурункулами. А еще блокадников Ленинграда зимы сорок второго года…
А скуластый, переведя дыхание, продолжал:
— Разведка боем. Ворвались в окопы. Дальше не помню. — И заключил: — По-всякому в плен попадают… — Передохнул, спросил: — А вы, простите, товарищ подполковник, не по интендантской части? — Фраза оказалась слишком длинной, скуластый человек задохнулся и часто задышал открытым ртом.
Алексей Петрович догадался, что стоит за этим вопросом, да и форма его, полученная совсем недавно в Москве, сшитая по новой армейской моде, существенно отличалась от того, во что были одеты остальные командиры бригады, хотя бы и тот же подполковник Ланцевой, и что довелось, скорее всего, видеть этому татарину до пленения. Так что на интенданта Задонов походил вполне.
Он улыбнулся.
— Нет, товарищи, я не из интендантов и не из… — он хотел сказать: «и не из Смерша», но не решился. — Я журналист, из «Правды». И очень рад, что мне выпало стать свидетелем вашего освобождения из плена. (Потом, после долгих размышлений, он, перечисляя подвиги танкистов, вставит в репортаж лишь одну мимолетную фразу, что, мол, бригада полковника Петрадзе освободила два лагеря с военнопленными, но и эту фразу вычеркнет редактор.)