Мама объясняет нелюбовь ко мне моих сверстников тем, что она, эта нелюбовь, идет от отцов и матерей этих мальчишек, недовольных вторжением чужих людей в их устоявшуюся жизнь, их незажившими обидами со стороны властей, тем, наконец, что мы — городские, а городских не любят нигде. И это мне тоже не понятно: в книжках, которые я читаю, ничего похожего нет, а если кого-то и бьют, то беляков и буржуев, и не деревенские, а пролетарии всех стран. А мой папа — пролетарий, и мама — тоже, потому что они работали на заводе, а не в конторе. И какие еще там незажившие обиды, от каких таких властей? Не от советской же власти, которая самая справедливая на свете, а от царской и буржуйской.
Наша классная учительница, старая рыхлая женщина, говорила моей маме, что меня хорошо бы перевести во второй класс, потому что мне не интересно в первом, но во втором классе мальчишки еще старше меня, еще сильнее, там все надо начинать как бы заново, а к нынешнему своему положению я уже привык. Я испугался — и мама не решилась меня переводить. Да и папа против.
— Если переводить, то надо было после первой четверти, а сейчас поздно, — говорит он. — Вот вернемся в Питер, там все будет по-другому.
«Уж скорее бы вернуться», — думаю я, оглядываясь: не появится ли кто-нибудь из моих спутников. Нет, ни сзади, ни спереди — никого. И кажется, что в избах, по самые крыши засыпанных снегом, никто не живет, потому что все померли по какой-то причине, и только моя мама и сестренка еще живы, но ничего не знают о случившейся беде.
Глава 19
У последней избы я сворачиваю на дорогу вдоль Чусовой. И неожиданно обнаруживаю свежие следы от санных полозьев, а кое-где попадаются темные ошметки сена: видать, кто-то очень рано, еще ночью, ездил за сеном к дальним зародам.
Дорога вдоль реки длиннее вдвое, зато не нужно подниматься на высокий и крутой берег. И вообще с некоторых пор я лучше и увереннее чувствую себя, когда хожу в школу один: не надо ни за кем гнаться, спотыкаясь и падая, нет того чувства зависимости от других, которое сковывает и что-то отнимает, ничего не давая взамен. Я, конечно, не понимаю всех этих тонкостей, но всегда рад, когда опаздываю или ухожу раньше других. А домой после школы я почти всегда возвращаюсь длинным путем, потому что на этом пути стоит папина кузня, и поэтому преодолеваю свой путь почти всегда в одиночестве.
А кузня…
Вот я открываю дверь, на меня пышет жаром, в полумраке раскачиваются две тени, сопят меха, раздувая пламя, бухает тяжелый молот, которым машет дядя Трофим, потому что он самый сильный, даже сильнее моего папы, ему звонко вторит молоток, и дядя Трофим радостно кричит, завидев меня:
— Гаврилыч, мотри-ка, твой ученик пришел!
Папа достукает молотком железку, сунет ее в бочку с водой, снимет фартук, подойдет ко мне, спросит:
— Ну, как? — спросит он. — Много двоек получил?
— Сто штук! — весело отвечу я.
— Ни с кем не подрался?
— Не-а, — совру я, чтобы не огорчать папу.
— Ничего, — скажет папа. — За одного битого двух небитых дают. Давай обедать.
И мы, как всегда, сядем обедать вокруг большого ящика, на ящике большая глиняная миска, в ней щи. Мы по очереди таскаем деревянными ложками щи из миски, заедая черным домашним хлебом. Потом из той же миски едим кашу. И щи, и каша такие же, как дома, но в кузне обедать куда интереснее и вкуснее. Пообедав, я буду стучать молотком по полоске железа, стараясь выковать из нее саблю, самую острую на свете. Правда, молоток маленький, да и полоска холодная, не нагретая в горне, поэтому и сабля у меня не получается так быстро, как если бы я ковал ее по-настоящему. Но папа к горну меня не подпускает: мал еще, однако ковать не препятствует. Я упорный, железка подается под ударами моего молотка, и когда-нибудь я свою саблю выкую. Тем более что в кузне я забываю обо всех обидах, вижу себя большим и сильным, мне некого бояться, и никто не смеет тронуть меня даже пальцем.
Иногда домой я возвращаюсь вместе с папой и дядей Трофимом на санях, но чаще всего ухожу один, пока не стемнело. Потому что мне надо успеть сделать уроки. Особенно по чистописанию: с этим у меня хуже всего.
Да только сегодня папы в кузне не будет, потому что он в городе, и я, скорее всего, домой пойду вместе со всеми. Если меня подождут.
Ну и ладно.
Я ползу по дороге — одной лыжей по санному следу, другой по целине. Идти тяжело, потому что большая отдача, и я часто падаю, хотя лыжи натерты воском. Но вот и мостик через овраг. Со всех сторон стоит густой елово-пихтовый лес, деревья закутаны в белые шубы по самые макушки. Ни звука. Лишь скрипит снег под моими лыжами и палками, да белое облако пара от дыхания окутывает лицо, наращивая вокруг него воротник из инея.
Я не заметил, как санный след повернул в сторону от Чусовой. Да и по сторонам не смотрел: что толку смотреть, когда почти ничего не видно. Даже