домашние калачи и ватрушки торчали румяными боками из плетеной хлебницы.
Варвару Михаил Васильевич подобрал во время возвращения из отступления. Она ютилась с двумя детьми в баньке, и все трое дошли, что называется, до ручки: ни еды, ни одежки, дети простужены, а баньку топить нечем. Бежала Варвара из Торопца, где работала бухгалтером на хлебозаводе и застряла в небольшой деревушке, где в каждой избе повернуться нельзя от наплыва беженцев. Бухгалтер Михаилу Васильевичу позарез был нужен, поскольку своего забрали в армию, вот и прихватил он с собою Варвару — из жалости и по нужде, поселил у Прасковьи Конюховой, у которой двух сынов и мужика забрали в армию, да видать, навечно: ни письма, ни похоронки от начала войны.
Поставив на стол поднос, Варвара молвила певуче:
— Кушайте на здоровье.
И вышла из кабинета, покачивая крутыми бедрами.
Хлюстов и Михаил Васильевич проводили ее стройную фигуру завистливыми взглядами и оба подавили в себе горестный вздох.
— Слыхали? — начал Хлюстов, когда первая чашка чаю была выпита в полном молчании и налита вторая. — Наши вчера Белград освободили, а союзники к границам Германии подошли. Теперь Гитлеру крышка. Теперь как со всех сторон навалятся на Германию, только пух и перья от нее полетят.
— Оно так, конечно, — осторожно поддержал Хлюстова Михаил Васильевич. — А сколько еще народу погибнет, сколько еще сирот и вдов образуется, пока до этого… до ихнего… как его? — логова доберутся, — страшно сказать.
— Что ж, война без этого не бывает, — начал было с устоявшимся оптимизмом Хлюстов, но споткнулся, опустил голову, поник и оттого сделался еще старше. Даже голос изменился. — Да-а, война свое берет, ничего не поделаешь. У меня в полку за два месяца последних боев и трети народу не осталось: немец дерется отчаянно, потому как конец свой чует. Опять же, скажу тебе, Михал Василич, на фронте к смертям вроде привыкаешь, но иногда, особенно после боя, оглянешься вокруг, на бугорочки своих солдат, которые по полю разбросаны, как помоченные дождем ржаные снопы, и вдруг что-то внутри дрогнет, и подумаешь: а с кем же потом страну поднимать? Откуда народу взяться, если самые сильные да здоровые погибли, а другие в калек превратились? Это ж кто останется после такого истребления мужского полу? Кто народ русский продолжать будет? Ведь в тылу-то одна немощь осталась, а от немощи немощь и пойдет дальше плодиться. Мне один московский профессор говорил, что Римская империя потому пала, что всех здоровых мужиков на войне истратила, а которые остались, все тем или иным образом хворые были. Опять же, если вспомнить историю, в греческом государстве под названием Спарта, откуда происходит Александр Македонский, хилых детишек при рождении сбрасывали со скалы, чтобы не зачинали хилое же потомство. Оттого Алексадр-то Македонский и завоевал пол-Мира. Так оно и ведется от роду. А у нас позади еще то Первая мировая, то гражданская, до одно, то другое, А теперь вот и эта…
Михаил Васильевич с удивлением посмотрел на Хлюстова: не ожидал от него таких слов, такого, можно сказать, непартийного настроения. Но тут же опустил глаза к чашке, решив промолчать, а Хлюстов, прожевав ватрушку и запив ее остатками чая, продолжил в том же духе:
— Дети в последнее время рождаются какие-то недоразвитые: одни по части умственных способностей, другие — то нога короче, то пальцев на руках нехватка, то еще что. Доктора говорят, что такое было после мировой и гражданской войн, а теперь вот опять, и будто бы происходит как бы накопление таких в народе изъянов, и если еще какая беда вскорости образуется, то и вымрет народ вконец, не выдержит всех напастей.
— Ну, это… — покрутил Михаил Васильевич в воздухе пятерней, решив было вступиться за народ. Но не вступился. И уронил руку в бессилии.
Сперва-то он подумал, что Хлюстов историю знает плохо, поскольку подобные напасти на Руси уже случались — и ничего, то есть, конечно, худо, но чтобы до последней черты, такого не было и не будет. Но тут же сообразил, что в райкоме и выше, видать, и впрямь получают конкретные данные от докторов и ученых по части рождаемости, коли замсекретаря райкома имеет такое твердое на этот счет мнение. А, с другой стороны, у здоровых людей семьи большие, у больных — один, много — двое детей, да и мрут они чаще, так что в конце концов здоровые возьмут верх, и сила народа восстановится всенепременно. Если доктора чего-нибудь не напутают. Ну, например, вроде того, что станут калек с того света вытаскивать за ради собственного удовольствия и славы. Тогда, конечно: от яблоньки — яблочко, от сосны — шишка, а от поганки — поганка.
Прикинув в уме все это, Михаил Васильевич, привыкший к осторожности с партийным начальством, перевел разговор на другое:
— У меня тут одна солдатка, вдовая уже, двойню родила… пацаны… ничего, крепенькие… — хмыкнул он, мотнув головой: — Мужика два года как убили, а она… Бабы все равно рожают, поскольку жизнь своего требует, запретов не признает.
— Да, это так, — согласился Хлюстов и даже посветлел лицом, вспомнив, видать, что-то свое, похожее.
Впрочем, и сам Михаил Васильевич, мужик еще крепкий, хотя перешагнул за шестьдесят, нет-нет да и утешит иную вдовицу по доброте своей. И не потому, что впал в распутство на старости лет, а потому, что жена после гибели сынов и дочери на глазах превратилась в старуху, высохла вся, да, вдобавок ко всему, ударилась в религию и плотские утехи почитает за грех: денно и нощно кладет пред иконами поклоны, все о чем-то просит своего бога. А о чем просить-то? И зачем — после всего, что уже случилось? Будто вернешь детей назад, будто виноваты были они перед кем-то. Разве тем, что родились на свет? Так за это не судят. Тем более не за что бога, если допустить его существование, славить и благодарить, коль все напасти от него, все муки человеческие от него же и будто бы за грехи наши. А какие у народа могут быть грехи? Никаких. Да только бабе не втолкуешь, у нее свое понимание: она на людей уже не надеется.