В глубине хода распахнулась дверь, и из нее выбежал царь. Кинулся к царице, лежавшей на полу.
Стоя на коленях, склонился к ней, приподнял ее, обвив одной рукой стан ее, другой – поддерживая голову, и заглянул ей в лицо. С тихим стоном открыла она глаза и посмотрела на него с блаженной улыбкой, повторяя:
– Ты! Ты! Ты!
Вдруг вся затрепетала, забилась, как пойманная рыба на крючке. Голова закинулась, и он почувствовал, что тело ее тяжелеет. Опустил ее на пол, нагнулся, поцеловал в губы и в этом поцелуе принял ее последний вздох.
В тот же день вечером, когда царица все еще лежала на ложе своем в спальне – все плакали над ней, кроме царя и Дио.
вспомнила Дио плач Изиды.
Царь взял ее за руку, отвел в сторону и сказал:
– Хорошо, что не плачешь…
Дио ничего не ответила и посмотрела на него пристально.
– Плакать не надо, – продолжал он с тихой, страшной улыбкой. – Так лучше…
– Лучше?
– Да, лучше. Теперь мы свободны. Пойдем к Нему вместе. Хочешь?
«Нет, не хочу!» – хотела крикнуть она, но опять посмотрела на него и вдруг поняла, что это не он говорит, и не ему ответила с такой же тихой, страшной улыбкой, как у него:
– Пойдем!
– Я узник, а ты тюремщик, так, что ли, Рамоз?
– Нет, государь, не так. Ты мой царь, а я твой раб… Что ты смеешься?
– «Нечего плакать над прокисшим молоком», – как говорит Айя. Дело сделано, птичка попалась. Часовые – у всех дверей, падают ниц, а пройти не дают – копья скрещены. Это и значит: ты – мой раб?
– Стража тебя, государь, охраняет. Сам знаешь, всюду шныряют наемные убийцы, Тутины посланцы. Нож Изеркера, яд Мериры помнишь? Как же мне тебя не беречь?.. Опять смеешься?
– Друг мой, прости! Ты лгать не мастер: лгущий Рамоз – гиппопотам, ловящий блоху. Не от убийц ты меня бережешь, а от меня самого. Полно же лгать, скажи, чего ты от меня хочешь?
– Сколько раз говорил, Уаэнра: ты царь – будь же царем…
– Нет, уже не царь: я от престола отрекся.
– Царь не может отречься, не имея наследника. А Заакера скончался…
– Да, брат мой милый! Как он умер, скажи.
– Пал на поле брани, как настоящий мехир-удалец. Ополченье бога Ра вел на Тутину сволочь; как наши дрогнули, кинулся вперед и всех увлек за собой бранным кличем, знаешь, каким: «Радость-Солнца, Сын-Солнца Единственный!» Ранен был копьем в живот, долго мучился. Жил без Бога, а с Богом умер. «Есть Бог! Есть Бог!» – все повторял перед концом и тебя поминал – счастлив был, что за тебя умирает…
– В той же битве ранен и ты?
– Что за рана – пустая царапина! А много храбрых пало за тебя, государь…
Замолчал угрюмо.
– А перстенек-то Амонов с ядом, подарок твой наследнику, знаешь, кому достался? – опять заговорил, усмехаясь. – Мерире. Только что Заакера скончался, прислал мне Мерира послов просить перстня за выкуп, двадцать боевых колесниц да десять пленников.
– Что же ты, отдал?
– Нет, отказал. А перстень все-таки выкрали, – должно быть, его же людишки. Пусть владеет: яд змее! Одну половину высыпал в чашу тебе, а другая осталась ему. Хватит, может быть, и на Туту!
Долго еще говорил о войне и бунте; умолял царя явиться народу, чтобы выбить из Тутиных рук главное оружье – слухи, что царь умер, и теперь он, Тута, – единственный, законный наследник престола. Но царь уже не слушал его, быстро шагал взад и вперед по верхнему крытому ходу дворца, выходившему на реку, тому самому, где, недели две назад, скончалась царица.
Рамоз сидел в кресле; не хотел было садиться при царе, но тот усадил его насильно, зная, что ему трудно стоять от раны в ноге.
Белые, круглые, большие облака опрокинулись в глади реки, уже зимней, вошедшей в свои берега, и лодки с раскинутыми парусами реяли, как птицы, над облаками. Луч предвечернего солнца, уже янтареющий, падал на внутреннюю стену хода с ветхой росписью: двенадцатилетняя девочка давала нюхать полураспустившийся цветок тюльпана тринадцатилетнему мальчику; в стройных, как бы пляшущих, движеньях обоих была робкая нега любви, а в детских лицах – недетская грусть. То были царь и царица в юности.