Какая ни есть убогая наша избушка, а и ей колядники напели счастья, напели, что в нашем дворе будут стоять и месяц, и ясная звезда…
Увы, куда отошли те далекие годы? Уже одних колядников забрали войны, других — сырая земля, третьи стали дедами, а до сих пор верится, что в твоем дворе, возле тебя, стояли с одной стороны месяц, с другой — ясная звезда…
По всему селу разошлись колядники, к каждой хате звездоносцы приклоняли рисованное солнце, напоминая людям, что уже настоящее солнце смилостивилось над землей. А вот у Зареки отозвалась седая давность, когда тучи врагов обкрадывали наше солнце и землю:
От черной погони из Турции, из Германии, из Татарщины летят, Дунай перелетают казацкие кони, перелетают, не макнувши в воду ни своего копыта, ни казацкого стремени…
Иду я с вечерей к дяде Себастьяну, прислушаюсь, как за плетнями подпрыгивает морозец, присматриваюсь, как в тенях и дремлющих лунных лужах убаюкиваются хаты, вбираю в себя колядки, мыслями и глазами достигаю тихого Дуная, где гуляли казаки. И так мне хорошо и радостно становится на сердце, будто и я с казаками крушил неволю, освобождал добрых людей, чтобы возвращались они на тихие воды, на ясные зори.
А на тракте в это время послышался звон оружия и стремян, забухали лошадиные копыта. Я удивленно оглянулся. В прозрачной темноте мглисто вырисовались увеличившиеся фигуры всадников. И вот мимо меня, пригнувшись к гривам, пролетели-промчали на Литин красные казаки, промчали тем старым Чумацким шляхом, что падает в лунный полусон.
Это не с моря туманы, это пар с коней обдал меня теплом. И хорошо, и удивительно, и радостно становится мне, малому, на этом свете. Я долго смотрю вслед красным казакам, покачиваю вечерей в узелке и уже не знаю, откуда они взялись — или с тихого Дуная, или из-под синего Буга, или из-под звездной пыли.
Так и сходятся песня и жизнь, сумерки старины и рассвет настоящего. А надо мной вечер горстями сеет звезды, а возле меня арфами звенят подмороженные вербы, а под ногами голубые тени играют снегом, который искрится вблизи и туманится поодаль, как пар с коней. На леваде перекликнулись куропатки — и они спешили в село на свой свят-вечер возле какого-то стожка или овина.
Задумчивый и радостный, подхожу к двору дядьки Себастьяна. И здесь ворота раскрыты настежь: а может, забредет погреть душу пришлый человек?
Я смотрю на пятнистую от луны хату и пораженно останавливаюсь. Что же оно делается? На хате, в заснеженном лохматом гнезде, где летовали[51] себе аист и аистиха, теперь стоит одинокий аист и смотрит на восток.
«Протри, человече, свои глаза, — говорю сам себе, — потому что над тобой глумится какое-то вечернее наваждение».
Я и в самом деле протираю глаза, снова кошусь на гнездо, а в нем снова стоит длинноногая птица. Да где же она в такую пору взялась и как не погибла в стужу? Тихонько, чтобы не вспугнуть птицу, подкрадываюсь чуть ли не до самой завалинки и только теперь догадываюсь, что в гнезде стоит деревянный аист. Разве же и в этом не узнаешь характер дядьки Себастьяна? Захотелось чем-нибудь удивить и порадовать людей, особенно детвору, вот и поставил птицу в гнездо; не страшно, что она деревянная, а кому-то развеселит глаз и бросит в душу хоть каплю весеннего солнца.
И пока я себе любуюсь птицей, пока перелетаю в весну, на те лужайки, где на кувшинках, мяте, траве и солнце отбеливаются полотняные стежки, меня тихонько окликает знакомый голос:
— Михаил, дитя, это ты?
— Конечно, я, дядя Себастьян, — задрожал мой голос от радости и признательности к человеку, который первым, после мамы, наклонил над моей дорогой звезды, взятые то ли с неба, то ли из доброго сердца.
— Вот и хорошо, — выходит дядька Себастьян из сеней. — А я, слышишь, вторично выхожу тебя выглядывать.
— Э? — верится и не верится, и мне аж немного страшно становится: за что это головорезу перепадает столько любви и от дядьки Себастьяна, и от