муниципальными фонарями, колокольчик булочника, муррр, сказала кошка, робин-бобин, тени детской, доля оборвыша, за цыганской звездой кочевой, и еще какие-то незатейливые и современные невинные стишки таких поэтов, как Дринкуотер, Дэвис, Ходжсон, Эверетт [43].
Ясное дело, мой разум готовил меня к появлению Эверетта, как оркестр готовится к вступлению побочной темы. Эверетт чуть ли не галопом летел, чтобы нагнать меня, запыхавшись.
— Нет, — выдохнул он. — Все не так, ну что же вы. Мы же должны были встретиться в «Гиппогрифе». Это мне надо было на вокзал. Я
— Ваша дочь, — сказал я.
Девочка, которой он посвящал стихи, мечтая о ее будущей красоте, воспевал ее надрывающую сердце невинность, шаловливые ноги под клетчатой юбкой, прямые льняные волосы. Женщина, снова ушедшая от мужа.
— Сколько вам лет? — спросил я.
— Пятьдесят семь.
— Ну да, — сказал я, — вы казались мне таким старым, когда я учился в школе. А Гарольду Монро[44]?
— Гарольду? Гарольд умер. Он скончался в 1932 году.
Мы входили на платформу, цыганская звезда кочевая сияла на огромном белом циферблате.
— Мы рано, — сказал Эверетт. — Она приедет не раньше пяти.
— А следующий поезд в Лондон?
— В восемь-десять, кажется. Я надеюсь, вы не собираетесь покинуть нас так скоро?
— Как сказать.
Нас окружали праздничные плакаты с прошлого лета.
— У меня там дела. Завтра, наверное.
Эверетт купил перронный билет, я был без гроша, он купил и мне.
— Есть время выпить чаю, — предложил он, и мы с шумом зашагали по прогнувшимся доскам застекленного моста к лестнице, ведущей на четвертую платформу.
Мы вошли в грязную чайную, обставленную в готическом стиле, и Эверетт заказал чай. Официантка обслуживала нас с усталым пренебрежением: к посетителям она относилась, словно к тупому бесконечному фильму, способному только с помощью заказов и денег установить редкий стереоскопический контакт с ее реальным, но еще более тупым мирком. Эверетт проводил меня к столику и заговорил печально, но настойчиво.
— Моя дочь Имогена, — сказал он, — боюсь, она и правда сделала не слишком удачный выбор, выйдя замуж. Но я искренне надеялся, что дела пошли на лад в последнее время, потому что она не приезжала домой уже более года.
— У вас еще дочери есть? — спросил я, поскольку был уверен, что Эверетт, выбирая имена, не опустился бы ниже Корделии, Пердиты, Миранды, Марины[45]. Но он покачал головой и сказал, — мое единственное дитя.
— А ваша жена еще жива?
Он снова покачал головой, но в этот раз это означало что-то другое. Он добавил:
— Я бы не удивился, если это так. Трудно вообразить, что эту женщину возможно убить.
— О! — Мне понравилась эта поэтическая откровенность.
— Ну что я могу сказать Имогене, ну правда? Она знает все о матери. Она знает, что всегда может пулей вылететь с чемоданом, и, как ни странно, к отцу, чья жена делала абсолютно то же самое, унеся в итоге гораздо больше, чем просто чемодан.
— Что это значит?
— Все. Уйму всего. Даже абажуры.
— Понятно. Видно, это долгая история.
— Если задуматься, о браке написано совсем немного стихотворений, — сказал он. — Вроде эта тема не совсем естественна для поэзии, не то, что любовь, измена и вино. Это может означать только, что брак — явление неестественное.
Он снова размешал чай, как будто отчаянно хотел выудить что-то сладкое, хоть откуда-нибудь.
— Отцовство, однако, совсем другое дело.
— Могу только вообразить.
— Никогда не приходилось? — невинно спросил он. — Неужели вы не народили цветных ребятишек в ваших недолгих чужеземных путешествиях?
— Возможно. Я не знаю. Но это же ненастоящее отцовство, разве не так?
— О да.