В августе, перед отъездом в Алжир, Орели приехала на две недели в деревню с человеком, который тогда еще был частью ее жизни, и она с изумлением обнаружила, что деревенская жизнь бурно кипит, безудержно захватывая в свой оборот все вокруг, и что центром этой бурлящей деятельности был, судя по всему, бар ее брата. Посетители заведения были самые разношерстные и развеселые — от завсегдатаев и молодежи из соседних деревень до туристов с разных концов света; все они смотрелись удивительно сплоченно в хорошо сдобренном алкоголем праздничном единении, которое, вопреки изначальным опасениям, не вызывало никаких размолвок. Можно было подумать, что место это было выбрано Создателем для проведения эксперимента в обустройстве земного царства любви, да и сами жители деревни, обычно любящие поворчать из-за малейших неудобств, связанных с самим фактом соседского сосуществования, постоянно блаженно улыбались, ощущая себя народом избранным. Бернар Гратас, победно восставший из ада, казалось, был преисполнен теперь милости Божьей. Он получил головокружительное повышение по службе, которое спасло его от мук посудомойщика и определило на пост приготовления сэндвичей, где он вкалывал с воодушевлением и расторопностью. Четыре официантки порхали по залу и на террасе, грациозно разнося подносы; за стойкой дама в возрасте, возвышаясь на табурете, держала кассу, а какой-то молодой человек, бренча на гитаре, напевал репертуар из корсиканских, английских, французских и итальянских мелодий, и когда он выдавал какую-нибудь энергичную песню, публика с энтузиазмом прихлопывала ему в такт. Матье и Либеро полностью посвящали себя сплачиванию отношений между людьми, переходя от стола к столу, дабы удостовериться в благостном настроении гостей, освежить им бокалы и потрепать детишек за подбородок, угощая их мороженым; и они были властителями совершенного мира, благословенной земли с молочными реками и кисельными берегами. Даже Клоди пришлось признать очевидное, и она, вздыхая, поговаривала:
— Может, он для этого и создан,
она смотрела на светящегося радостью сына, который переходил от стола к столу, и повторяла:
— Я вижу, что он счастлив. А ведь это — самое главное,
и Орели не хотела ее расстраивать и так и не призналась матери, что Матье безумно ее раздражал и что в его счастье она видела лишь триумфальное выражение избалованного ребенка, сопляка, который криками и плачем добился желаемой игрушки. Она наблюдала, как Матье, не скрывая радости, демонстрировал зачарованной публике эту игрушку, и с опаской думала, что испытываемое ею раздражение не было глубоким и продолжительным, потому что не объяснялось гневом или переживаниями из-за неоправдавшейся надежды любви, а было лишь прелюдией к окончательной форме безразличия; мальчик, которого она так сильно любила и так часто успокаивала, постепенно превратился в существо мелкое и неинтересное, чей мир ограничивался теперь горизонтом пустяковых желаний, и Орели знала, что когда она осознает эту свою догадку до конца, то Матье окажется совершенно чужим ей человеком. Она приехала, чтобы перед отъездом со всеми повидаться, и прежде всего с дедом, и каждый вечер ей приходилось снова быть свидетельницей повторяющихся трюков Матье, так как посиделки в баре — чтобы пропустить стаканчик с родными — стали, судя по всему, обязательными; Матье подсаживался к ним за столик и с упоением рассказывал о планах мероприятий на зиму, о придуманных им с Либеро способах доставать копчености, о жилье официанток; и человек, который тогда еще был частью ее жизни, казалось, слушал все это с таким интересом — задавая вопросы по делу, высказывая свое мнение, словно ему необходимо было завоевать симпатию Матье, — что Орели начала всерьез опасаться, что ее спутник — настоящий кретин, воспрянувший духом при встрече с идиотом, с которым он мог, не стесняясь, нести полную ахинею. Но она тут же принялась корить себя за столь жестокую оценку, за легкость, с которой любовь вдруг превращалась в презрение, и ей было грустно от закравшейся в ее сердце злобы. Она ничего не имела против управления баром, всех этих сэндвичей и официанток, и не осудила бы Матье, если бы поняла, что выбрал он все это искренне и хорошо обдумав, но она не выносила ни притворства, ни отречений, а Матье вел себя так, словно хотел напрочь отсечь от себя свое прошлое — он разговаривал теперь с деланым, не свойственным ему акцентом, акцентом тем более нелепым, что порой в разговоре он вдруг пропадал, и Матье, спохватившись, краснел и снова входил в роль в своей гротескной идентитарной пьесы, из которой малейшее размышление, мельчайшее проявление работы мысли отметались как нечто опасное. И Либеро — тоже, а его Орели всегда считала тонким и умным человеком; теперь же Либеро казался полным решимости идти той же дорогой, и когда она сказала ему, что собирается провести год в разъездах между университетом Алжира и Аннабой, участвуя вместе с французскими и алжирскими археологами в раскопках Гиппона, то он лишь полувопросительно хмыкнул, как будто Блаженный Августин, трудам которого он посвятил год своей жизни, не заслуживал больше ни секунды дополнительного внимания. И Орели поняла, что не стоит делиться тем, что ее волновало, и каждый вечер, когда она чувствовала, что больше не в силах вынести очередную дозу песен, хохота и идиотских шуток, поднималась из-за стола и приглашала деда прогуляться:
— Не хочешь немного пройтись?
и добавляла:
— Вдвоем,
чтобы никто не попытался за ними увязаться; и они шли вместе пешком по дороге в сторону гор; Марсель брал внучку под руку; они удалялись от шумного веселья и огней и присаживались у фонтана под огромным звездным небом августовской ночи. Ее в первый раз пригласили участвовать в