услышал, не сразу поверив своим ушам, что Церковь следует укреплять и распространять: больше приходов, больше священников. Известны и пресловутый тост Сталина «за русский народ», и отказ от «Интернационала» в пользу советского гимна, поскольку считалось, что солдаты скорее откликнутся на песнь, посвященную их родной стране, чем всемирному движению. Рассказывали даже, что Сталин (хотя, разумеется, это апокриф) послал самолет облететь вокруг Москвы с иконой Казанской Божьей Матери на борту, следуя старинному русскому обычаю обносить иконами город во время боевых действий, чтобы гарантировать удачу и Божье благословение.
Те почти замершие темы русского искусства, литературы, поэзии, которые большевики столь упорно уничтожали в 1930-е годы, – семья, личная жизнь – внезапно пришли на помощь Родине, оказавшейся в беде. В России пробудился патриотический пыл. В 1941 году Ахматову вновь приняли в Союз писателей, из которого ее исключили в 1925-м. Во время блокады ее стихи ежедневно читали по радио, поддерживая мужество в защитниках Ленинграда и умирающих от голода жителях города (саму поэтессу уже эвакуировали в Ташкент). В 1942 году ее стихотворение «Мужество» было опубликовано в «Правде». Был издан и тут же распродан ее поэтический сборник. На художников, так долго бывших в опале, вдруг обрушилась непривычная милость. Пастернак и Ахматова, жившие со времен революции «внутренними эмигрантами», внезапно стали получать огромное количество писем от поклонников. Ахматову выбрали в президиум Ленинградского отделения Союза писателей, она присутствовала на официальных мероприятиях. Она рассказывала Исайе Берлину, что стала получать много писем с фронта: солдаты цитировали и опубликованные, и даже неопубликованные ее стихи, просили комментариев, порой и личных советов.
Берлин, который в 1945 году провел в России полгода на дипломатической службе, писал о встрече с Ахматовой и о том, как она и некоторые другие поэты, в первую очередь Пастернак, внезапно приобрели статус «звезд»:
Статус горстки поэтов, которых явно выделяли среди прочих, был, как я понял, уникальным. Ни художники, ни композиторы, ни прозаики, ни даже самые популярные актеры или красноречивые патриотические журналисты не пользовались такой глубокой и всеобщей любовью, особенно среди тех людей, с кем я говорил в трамваях, поездах и метро[175].
Но холодом повеяло уже в мае 1944 года, когда Ахматова читала стихи в Политехническом музее, самой вместительной аудитории Москвы, и три тысячи слушателей аплодировали ей стоя. Узнав об этом, Сталин якобы спросил свое окружение: «Кто организовал вставание?»
В тот момент Ахматова еще не знала того, о чем сообщила Исайе Берлину намного позднее, в 1965 году, когда получила почетную степень доктора Оксфордского университета. Оказывается, Сталин был лично уязвлен ее встречей с Берлином в 1945-м: «Наша монахиня иностранных шпионов принимает» – и разразился потоком непристойностей. Ревность Сталина удержу не знала, и теперь, когда Ахматова попала под прицел, ждать удара оставалось недолго. Национализм уже сыграл свою роль, и пора было загнать джинна в бутылку, обуздать патриотические порывы, вернуть на прежние позиции старую добрую классовую борьбу и исторический материализм. Семья, народ, любовь, страсть – все, чем русский народ только что вдохновлялся на борьбу и жертвы, – отменялись, и процесс попятного движения начался с Ахматовой и ее города.
Ленинград, самый героический из советских городов, почти три года выдерживал натиск немецких войск, пережил блокаду и голод. Но в эйфории победы и памяти о девятисотдневной блокаде руководители города зашли чересчур далеко. Они с энтузиазмом подхватили сталинский поворот к национализму, начали переименовывать улицы, вернули центральному проспекту 25-летия Октября дореволюционное название Невский. Теперь зарвавшимся лидерам Ленинградского обкома пришлось продемонстрировать свою лояльность, и Ахматова, как и другие авторы, публиковавшиеся в местном журнале «Звезда», оказалась подходящим козлом отпущения.
Едва Лев вернулся в Ленинград, к учебе, наконец-то, спустя двенадцать лет после поступления, сдал выпускные экзамены и надеялся получить университетский диплом, как обрушившаяся на его мать немилость в очередной раз лишила его столь дорогой ценой доставшегося спокойствия. В августе 1946 года ЦК КПСС принял постановление, резко осуждавшее публикации в ленинградских журналах «Звезда» и «Ленинград». Андрей Жданов, главный идеолог партии, до недавнего времени возглавлявший Ленинградский обком, произнес перед партийным руководством города гневную речь, публично заклеймил «индивидуализм» поэзии Ахматовой, пустил в ход ставшее потом знаменитым определение «полумонахиня-полублудница». Поэтессу исключили из Союза писателей, ее стихи вновь оказались под запретом. Ахматова замкнулась «в гордом положении опальной», как выразилась Эмма Герштейн[176]. Фонтанный дом тем временем передали Институту Арктики, и, хотя Ахматова оставалась там жить, всем, кто навещал ее, приходилось теперь предъявлять на входе паспорт, имена записывались. Разумеется, это означало, что мать и сын остались почти в одиночестве. Люди перестали здороваться с Ахматовой, переходили на другую сторону Невского проспекта, завидев ее, – жаловался Лев Марьяне Козыревой.
Отобрали у Ахматовой и продовольственные карточки, они голодали, почти ничего не ели, кроме черного хлеба, запивая его чаем без сахара. Жили на паек Льва, который поступил в аспирантуру Института востоковедения АН СССР (ИВАН) и писал кандидатскую диссертацию о первом тюркском каганате. Но вскоре нашелся предлог, и он был отчислен из аспирантуры ИВАН.
Гумилев нанимался в археологические экспедиции, «чтобы прокормиться», как он говорил. Он уезжал на раскопки, а возвращаясь в Ленинград, продолжал работать над диссертацией. Ему удалось найти единомышленников среди интеллигенции. По воспоминаниям Марьяны Козыревой, это «была довольно веселая разнообразная богемная компания, из которой время от времени кто-то бесследно исчезал. Но жили они по принципу: «Миледи Смерть, мы просим Вас за дверью подождать»»[177].