Террор 1930-х остался в прошлом, но интеллигенция все еще чувствовала на себе бдительный взгляд тайной полиции. Появилась привычка накрывать телефон подушкой – считалось, что внутри аппарата устанавливают подслушивающее устройство. «Мы ходили как бы просвеченные рентгеновскими лучами; взаимная слежка – вот основной принцип, которым нами управляли», – писала Надежда Мандельштам о послевоенном периоде[178].
Лев Гумилев наконец-то вступил – кажется, впервые – во взрослые отношения с женщиной: в мае 1947 года он встретил и полюбил Наталью Варбанец. Она работала в Публичной библиотеке и была поразительно красива, Козырева сравнивает ее с Настасьей Филипповной, «роковой женщиной» из романа Достоевского «Идиот». Но у Натальи был долгий и трудный роман с ее женатым начальником, и Лев так и не добился ее.
Вечера напролет Гумилев излагал свою теорию пассионарности. «Как все гениальные идеи, она родилась у меня, разумеется, в нужнике», – говорил он друзьям. Козырева вспоминала, что он «гипнотизировал своей эрудицией»[179]. В 1948 году он получил небольшую передышку благодаря ректору Ленинградского университета Александру Вознесенскому. «Итак, отец Николай Гумилев, мама Ахматова? Понимаю, вас уволили из аспирантуры после постановления о журнале «Звезда». Ясно!» – подытожил Вознесенский. Взять человека с таким «багажом» на работу он не мог, но позволил ему защитить на ученом совете Ленинградского университета (с большим успехом) кандидатскую диссертацию «Политическая история первого тюркского каганата»[180]. В ту пору эта поддержка многое значила для Льва Гумилева[181]. Позднее один из присутствовавших на защите историков выяснил, что прежде, чем ректор принял такое решение, дело прошло по всей цепи согласований вплоть до Вячеслава Молотова, который в ту пору занимал должность министра иностранных дел[182].
Этого успеха Гумилеву показалось мало, он мечтал защитить также докторскую и преподавать. В 1949 году его взяли на ставку научного сотрудника в Музей этнографии народов СССР, но белая полоса быстро закончилась: в августе Пунина арестовали вновь, предъявив те же обвинения, что и в 1935 и 1938 году. По воспоминаниям Ахматовой, когда его уводили из дома, последними его словами были: «Не теряйте отчаяния!»
Лев понимал: он – следующий. Он сложил вещи, книги и держал все необходимое в чемодане у дверей квартиры на Фонтанке. И действительно, в ноябре 1949 года Наталья Варбанец так и не дождалась его, пообещавшего зайти к ней и заклеить окна на зиму. Через три дня к Марьяне Козыревой пришла Ахматова. Лев уже был в тюрьме.
– Марьяна, у вас есть мои стихи?
Да, папка со стихотворениями была.
Анна Андреевна сказала:
– Бросьте все в печку.
И, видя мое потрясение, объяснила:
– Леву шестого арестовали. А у меня вчера был уже второй обыск. Кидайте без разговоров[183].
Туда и обратно
Против Гумилева вновь выдвинули те же обвинения, что и в 1935 году, в третий раз отряхнув с них пыль. Все та же внушавшая ужас 58-я статья. Добавилась пачка доносов от ученых коллег по Институту востоковедения, уличавших его в измене учению Маркса. Его резкая, ядовитая манера общения также сыграла свою роль: он позволял себе смеяться над людьми, которые сквитались с ним, написав доносы.
Так, на защите диссертации Лев Гумилев столкнулся с профессором Бернштамом, который обвинил его в незнании марксизма и восточных языков. Лев ответил на фарси, а затем на турецком, которого Бернштам не знал. За такое унижение он отплатил доносом. Еще в январе 1947 года другой ученый, Салтанов, взывал к органам: «Поведение Гумилева нетерпимо, прошу вас вмешаться в это дело»[184].
Из давних и новых доносов сложилось официальное дело, хотя непосредственной причиной ареста стало, по-видимому, желание превратить Льва Гумилева в заложника и гарантировать «хорошее поведение» Ахматовой после постановления 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград». Это подтверждается часто цитируемыми словами самого Льва о двух лагерных сроках, мол, первый раз он сидел за папу, второй за маму. Подтверждается это и документами: в январе 1947 года полковник милиции Минчин запрашивал в МВД подробное досье Гумилева.
Ровно десять месяцев, пока тянулось следствие, Лев Гумилев провел в Лефортовской тюрьме. Лишь в сентябре 1950 года ему вынесли приговор: десять лет исправительных работ. Снова столыпинские вагоны, на этот раз до Караганды, угольного бассейна в бескрайних степях Казахстана. Снова заношенная белая арестантская роба с черным номером, нашитым на спине, на груди, на левой штанине выше колена, на фуражке.
В лагере Чурбай-Нура под Карагандой ему посчастливилось встретить Льва Воскресенского, сына ректора Ленинградского университета, который раньше позволил Гумилеву защитить диссертацию. Ректор к тому времени был расстрелян (по делу, не имеющему отношения к Гумилеву), а его сын стал одним из ближайших приятелей Гумилева в карагандинском лагере. Льву Воскресенскому дороги были «теплые, благодарные слова» тезки о его отце.
Первое впечатление Воскресенского при встрече с Гумилевым в 1950 году показывает, как сказались на том физические трудности лагерной жизни:
Представьте себе занесенный снегом, скованный лютым морозом плац, по краям которого стоят заиндевелые бараки. В одном из них почти сразу после того, как накануне вечером меня водворили в спецлагерь, расположенный в казахстанской степи, я увидел согбенную фигуру заросшего бородой старика, поддерживавшего огонь в печке. Это был Лев Николаевич Гумилев. «Старику» в тот год исполнилось 38 лет