Будь я суеверен или наделен пророческим даром, мы ни за что не тронулись бы в путь; к сожалению, человек не может знать, что его ждет впереди. Не стану описывать наше путешествие. Утомительные дни тянулись один за другим. Все краски палитры живописца бледнели перед великолепием джунглей, и все пытки инквизиции казались ничтожными в сравнении с нашими муками. Иногда мы часами брели по колено в траве, а сквозь завесу дождя приходилось в прямом смысле слова продираться силой. Когда дождь переставал, жгучее солнце в мгновение ока превращало джунгли в парную баню, и мы начинали задыхаться. Но несмотря на все испытания, Маньон напевал не переставая. Думаю, он знал только одну песню — но когда мы, измотанные до предела, с трудом тащились вперед, его пение помогало.
Он, очевидно, никогда прежде не бывал в джунглях. Все казалось ему чудесным. Помню, я шел, думая только о том, как заставить себя сделать еще два-три шага, а Маньон вдруг останавливался и начинал расспрашивать меня о какой-то незнакомой ему птице, сидевшей на ветке змеиного дерева.
В стрельбе из револьвера он не знал равных. Никогда не видел, чтобы кто-либо так быстро выхватывал револьвер и стрелял с такой точностью. Однажды, — Винслоу содрогнулся, — с ветки над тропой свесился боа-констриктор и молниеносным броском свернул шею одному из наших индейских носильщиков. Я шел следующим, но не успел я потянуться за револьвером, а эта похожая на таран голова отпрянуть, как Маньон всадил в змею три пули. Затем, как ни в чем не бывало, он перезарядил револьвер. Любопытства ради я сосчитал его пульс — он бился безмятежно, как у ребенка, руки ничуть не дрожали. Да, нервы у моего спутника были стальные. Вот почему случившееся так чудовищно…
Исследователь вновь замолчал, глотнул воды и чуть дрожащей рукой поставил стакан на стол. Затем он продолжал:
— Маньон, не моргнув глазом, пристрелил двадцативосьмифутового удава![13] Я привез шкуру, и вы можете увидеть ее в музее. Маньон хотел забрать и продырявленную голову — пули легли так кучно, что три отверстия под лобной костью можно было прикрыть четвертаком — но носильщиков у нас было маловато, и от этого плана пришлось отказаться.
Путешествие в края, где обитал — по заверениям проводников — загадочный зверь, оказалось долгим; местность лежала далеко в стороне от изведанных троп. До нас белые люди так далеко не заходили. Маньон, Дженкинс (ботаник и геолог) и я, единственные белые в отряде, вызывали удивление и страх у немногих встречавшихся индейцев. Когда мы разыскали племя, чьи охотники видели животное, мои познания в языках аймара и кечуа не смогли ничем нам помочь; Дженкинс, считавший себя знатоком диалектов Бени, также был вынужден развести руками. Даже наш проводник с трудом объяснялся с ними, но все же выяснил, что совсем недавно индейцы снова видели доисторического зверя. Вскоре нас отвели на нужное место.
Если — заметьте, я говорю «если» — на земном шаре имеется уголок, где могли бы сохраниться до наших дней существа из миоцена и плейстоцена, то эта долина им и была. Площадью в двадцать или тридцать квадратных миль, она раскинулась в низине и кишела растительностью, покрывавшей землю, вероятно, во времена диплодоков — ибо диплодоки питались исключительно травой. Вы все знаете, как расположен Ла-Пас: во впадине, в тысяче футов ниже окружающей местности. Долина в этом смысле чем-то напоминала Ла-Пас, но из нее не было выхода, не вытекало ни одной реки, по склонам не вились тропы — кругом только высокие, обрывистые скалы. Попытка выбраться скорее всего стала бы для обитателей долины непосильной задачей, а человек или зверь, сорвавшийся с обрыва, был бы мертв раньше, чем помыслил о бегстве. Обходя долину поверху, мы проделали три четверти пути, прежде чем нашли место, где скалы были пониже и не такие крутые. Там мы стали лагерем.
По правде говоря, сперва мы собирались разбить лагерь в самой долине. Индейцы сплели из лиан трехсотфутовую лестницу. Но когда мы приказали им спускаться, начался бунт. Не говорите мне, что языка жестов не существует. Мы не рассказывали носильщикам о цели нашего путешествия, они не владели языком этой местности, однако все до одного прекрасно знали, что под лесным пологом долины могут таиться какие-то жуткие звери.
Они боялись даже оставаться поблизости от долины. Я уверен, что если бы мы, трое белых, выполнили свой план и разбили лагерь внизу, они сбежали бы, бросив нас в джунглях на произвол судьбы. Маньон подал удачную мысль — двое из нас будут днем обследовать долину, а третий останется наверху с носильщиками.
Во время путешествия по джунглям Дженкинс хворал, а теперь его состояние внезапно ухудшилось. Трясясь в лихорадке, он бессильно лежал в самом маленьком из шалашей. Нам с Маньоном пришлось самим разворачивать и укреплять лестницу.
Когда мы закончили работу, было почти темно. Мы так волновались, что просто не могли ждать рассвета и спустились в долину. Не знаю, что мы надеялись найти — может быть, отпечатки каких-то следов на влажной почве. Но наш краткий осмотр ничего не дал; вокруг совсем стемнело, и я предложил вернуться в лагерь.
Маньон, однако, не желал уходить. Он решил провести ночь в долине, надеясь что-то услышать. Дженкинс был болен, индейцы весь день нервничали и беспокоились, так что я никак не мог составить ему компанию. И все же мне не хотелось оставлять Маньона в одиночестве. А он стал подшучивать над моими страхами: дескать, у него два револьвера и он ничего и никого не боится. Наконец я сдался, заручившись его обещанием устроиться на ночь поблизости от лестницы и, если понадобится, отступить наверх.
Взбираясь по сплетенной из лиан лестнице, я оглянулся. Это мгновение запечатлелось у меня в памяти навсегда. Заросли на западном краю долины казались черными; нетрудно было представить себе таинственных зверей, прячущихся в лесной чаще. Я видел, как Маньон расчищал себе место для ночлега, и окрикнул товарища. Поднимаясь все выше, я слышал, как он напевал свою привычную песенку.
В ней звучало что-то тревожное; я никогда не слыхал ее от кого-либо другого. Если не ошибаюсь, она называлась «Красотка Элоиза», а пел ее Маньон на мотив…