1. Крошка-фашистка верит в Бога.
2. Крошка-фашистка любит Россию.
3. Крошка-фашистка почитает родителей.
4. Крошка-фашистка уважает труд.
5. Долой коммунистов.
6. Слава России.
Обычаи крошек включали следующие положения:
– крошка не валяется долго в постели, а встает сразу, как ванька-встанька;
– умывается чище всех и каждый день чистит зубы;
– никогда не капризничает, и все папы и мамы могут ставить крошку в пример своим детям;
– никогда не играет с евреями, не берет ничего от евреев и не разговаривает с ними;
– крошки никогда не ссорятся между собой и всегда мирятся до захода солнца;
– крошки помнят, что форма дана им потому, что они маленькие фашисты и фашистки;
– крошка бережет форму и носит ее с гордостью, как большая или большой».
Как можно понять из этого сбереженного академиком для потомства бесценного текста, существовал и такой уровень мышления в русской эмиграции. Однако несмотря на то что случались политические стычки и представлены были в русском рассеянье все виды политговоренья, не за этим зачастили русские интеллигенты в скромный зал «Мюзе сосьяль» на улице Лас-Каз. Здешними праздниками были вечера Цветаевой и Бальмонта, Бунина и Ходасевича. Здесь прошло памятное для всех, кто следил за литературой, первое парижское выступление молодого берлинца Владимира Сирина-Набокова. Его уже знали по публикациям, по странной его, непривычной прозе и по резким, надменным нападкам на поэзию здешних молодых монпарнасцев. У него было в Париже совсем мало друзей, но много поклонников и немало врагов, среди них такие влиятельные, как Георгий Адамович, Георгий Иванов и вся «парижская нота» Адамовича.
В тот вечер зал «Социального музея» был набит до отказа. Молодой, худенький эмигрантский гений в черном, взятом у друга напрокат фраке вынул из портфеля стопку листков и начал читать…
Об этом вечере вспоминала через полвека Нина Берберова:
«В задних рядах “младшее поколение” (т. е. поколение самого Набокова), не будучи лично с ним знакомо, но, конечно, зная каждую строку его книг, слушало холодно и угрюмо…»
Один из тогдашних молодых, завидующих и угрюмых (Василий Яновский) вспоминал в старости:
«В переполненном зале преобладали такого же порядка ревнивые, завистливые и мстительные, как я, слушатели. Старики – Бунин и прочие – не могли простить Сирину его блеска и “легкого” успеха. Молодежь полагала, что он слишком “много” пишет.
Для меня вид худощавого юноши с впалой (казалось) грудью и тяжелым носом боксера, вдохновенно картавящего и убежденно рассказывающего чужим, враждебным ему людям о самом сокровенном, для меня в этом вечере было нечто праздничное, победоносно героическое. Я охотно начал склоняться в его сторону.
Бледный молодой спортсмен в черной паре, старающийся переубедить слепую чернь и, по-видимому, даже успевающий в этом! Один против всех и побеждает. Здесь было что-то подкупающее, я от души желал ему успеха…»
Не правда ли, это была странная эмиграция, где почти все читали романы. И почти все что-то писали… Такого не случалось ни в одной диаспоре.
На вечере у Набокова произошло и немногими замеченное событие, отзвуки которого различат поклонники этого писателя чуть не во всех его произведениях, написанных в последующие полвека. К писателю подошла после выступления вдовая госпожа Кокошкина и пригласила молодого писателя на чай, сообщив, что ее молодая дочь Ирина без ума от его стихов и прозы. Против такой похвалы устоит сердце редкого сочинителя. Набоков пришел в гости, влюбился в миловидную свою поклонницу Ирину и, уже имея к тому времени «идеальную жену» Веру и малолетнего сына, попал в мучительную ситуацию, столь полезную, впрочем, для творчества. Вернувшись в Берлин, Набоков отложил главный роман, написал рассказ «Весна в Фиальте», а потом, уже в Ментоне, драму «Событие», но изжить эту семейную драму не смог до конца дней, что оказалось плодотворным для новой русской литературы. Хвала «Социальному музею» на улице Лас-Каз!
У нас в 13-м округе
Гобелены и Гоблены
Когда спускаешься от площади Италии по широкой нарядной авеню Гоблен (а мне часто доводится тут проходить по дороге в русскую библиотеку) и минуешь старинную мануфактуру гобеленов, давшую свое название (по-французски, скорее, все-таки Гоблен, Gobelin) и этой авеню, и бывшей улице Бьевр, и всему кварталу, трудно бывает представить себе, что в ту пору, когда красильщик тканей из Шампани Жан Гоблен открыл здесь свою красильню, между холмом Бют-о-Кай и горой Святой Женевьевы лежала зеленая, сочная долина, по которой петляла речка Бьевр, впадавшая в Сену. Впрочем, воды с тех пор утекло немало – как-никак прошло пять с половиной веков. Жан Гоблен устроил тут свою красильню в 1440 году, еще полтора