— Ты не знаешь, кто это? — тихо спрашивала молодая женщина стоящего с ней рядом мужа.
— И ты, Лигия, могла забыть его лицо? Ведь мы еще недавно видели его на богослужении в катакомбах. Это — великий старец Петр, он знал Его, Самого… — И тут говоривший, чтобы имени Христа не уловил какой-нибудь шпион, нагнулся и резкими штрихами начертал на песке изображение рыбы.
Жена его благоговейно взглянула на апостола Петра, так как это действительно был он, и напряженно стала прислушиваться к его словам… А седобородый старец тихим, но внятным голосом рассказывал:
— Я знаю Симона. Великий он маг и чародей, но озлоблена душа его и не на пользу ближним его знание сокровенных тайн, открытых ему духом тьмы. Помню, еще в те дни, когда со стадом был Пастырь и Искупитель наш, пришел он к нам и говорил: «Продайте мне тайну того, как вы крещением низводите на обращенных дары Духа Святого…»
В группе христиан послышался ропот негодования и изумления…
А старец продолжал:
— Я говорил ему, что эта великая тайна не покупается и не продают ее, но закоренелый Симон отвечал: «Ничего нет непродажного, и за то золото, которого вы не захотели получить, изведаю я тайны волхвов Вавилонии и Мидии и те же чудеса буду творить, что Галилеянин…» Терпелив Агнец и многомилостив, но уповаю я, что покарает Он Симона, если дерзнет тот совершить то, о чем здесь говорят…
Апостол окинул взглядом слушателей и умолк…
— Ты станешь славой Рима, — говорил невдалеке худощавый, с пергаментного цвета лицом известный оратор и юрист Домиций Севр. — Еще одна такая речь на форуме — и имя твое будет известно всей Империи…
— Ты слишком добр ко мне, прославленный!.. — краснея, возразил его собеседник, молодой еще и стройный человек с честолюбивым взглядом и гордой осанкой…
— Не я один: вчера мне говорила Рубрия…
— Какая Рубрия, не та ли, что у Остийских ворот?
— А разве есть в городе еще одна, носящая такое имя и у которой собираются даже сенаторы?
— Ты прав, Домиций… Но она здесь будет?
— Если позволят боги… Я ей советовал приехать: если задуманное Симоном свершится, то этот день для человечества будет важнее, чем тот, когда Прометей похитил с небес огонь. Мы покорим тогда воздушную стихию, и все подвиги Геркулеса померкнут перед подвигом сегодняшнего дня! Будучи совершеннее других существ, мы только тем отличаемся от полубогов, что небеса для нас закрыты, а тогда… О, мой юный, честолюбивый друг! Во что тогда превратится вся слава наша, кому будут известны наши имена? Как звезды перед солнцем, все наши деяния померкнут перед великим делом Симона… Потомки забудут цезарей, ваятелей, художников и мудрецов, но имя этого кудесника — оно бессмертно; ты слышишь, Кай, — бессмертно!..
— Но если так, то я надеюсь, что Громовержец не допустит этому свершиться.
Домиций Севр едва заметно улыбнулся.
— Надежда тебя обманет, Кай! Пойми, что эта мысль, раз зародившись в человеке, уже неистребима, и боги бессильны перед ней; пускай не Симон, а другой в те годы, когда камня на камне не останется от Рима и Тибр засыплется песком, пускай тогда подымется с земли и завоюет небо, но все же имя первого, имя родившего великую идею, затмит далекого потомка и будет вечно жить, и имя это будет — Симон!..
— Ты не завидуешь ему?
— Нет, Кай, — я преклоняюсь…
Ближайшие к вершине ряды заколыхались, и по толпе пронесся гул десятков тысяч заглушенных голосов. Глаза всех, точно по волшебству, устремились в одну точку, и зрители замерли в напряженном ожидании чего-то, еще не видного, но что сейчас наступит и что должно будет ответить и разрешить сомнения собравшихся здесь обитателей священного города семи холмов…
— Пускай меня поглотит Стикс, — загрохотал невдалеке молодой центурион. — И пусть я попаду живым в ладью Харона, если здесь не произойдет чего-то занимательного… Клянусь хвостом и головами Цербера!
— Но только не появление волчихи, высокородный мой Октавий…
— Я то же думаю, иначе мой конь не был бы так спокоен. Барсы, шакалы и гиены никогда не подходили незамеченными к лагерю… А ведь волчиха — почти шакал, не так ли?
— Ты делаешь честь Музонию и его школе, воспитывавшей тебя…
Между тем, оживление на вершине холма принимало все более и более широкие размеры; часть зрителей спустилась ниже и совершенно освободила верхнюю площадку, по которой теперь двигались только одинокие фигуры людей, навьюченных чем-то похожим на свернутые полотнища палаток. Они складывали свою ношу на самой высокой точке, распутывали какие-то узлы, подымали с земли осколки камня и апельсинную кожуру и, наконец, молча отошли в сторону и остановились там, сложив руки на груди, неподвижные, как статуи египтян, вывезенные триумфаторами из прославленной Александрии…
Все разговоры стихли, и недавно еще шумевшая толпа напряженно смотрела на эти бесстрастные фигуры рабов или помощников Симона-кудесника,