Проблема произнесения слова, таким образом, есть проблема слышания слова. Это связанное с языком[5] затруднение также находит отражение в поэзии Генделева. Рассмотрим, для примера, следующие строки из Въезда в Иерусалим: «Оглохшие, мы свой внимаем вой / евреи, русские – не разойтись домой – / нет дома нам, и разве голос мой / один бездомен в этом мире?» (135). Эти слова становятся переводом описываемого ими воя и устанавливают связь между глухотой и бездомностью. Для Генделева возвращение домой заключается в усилии извлечь слово из воя. И потому сама его поэзия – это путешествие домой, путешествие в Иерусалим. Прибыв туда, однако, поэт осознает, что путешествие только началось. Даже Иерусалим, еврейский дом, лежит в тени больных столиц. Это чувствуется в поэме из третьей книги Генделева, кончающейся строками: «смотри на вавилон / со стен Иерусалима / смотри на вавилон!» (Стихотворения, 48). Место смешения языков и еврейского изгнания, Вавилон подчеркивает связь между утратой слова и утратой места обитания души. Его Башня отбрасывает тень на будущий дом еврея, и точно так же язык отбрасывает тень на слово, погружая слово в собственную тень.
Размышляя над вышеизложенным, можно вспомнить утверждение Бродского из Less than One, приложимое, возможно, и к Генделеву: «В лучшем случае, я жертва географии. Не истории, заметьте, а географии» (443–444). Когда личность или душа человека здесь, слово где-то там; когда слово здесь, душа оказывается в ином месте. Итак, нам предстоит рассмотреть усилия поэта по извлечению слова из тени бессмыслицы, отсутствия смысла. Ибо эта тьма есть именно тьма бездомности, грозящая любому живущему на земле. Как мы увидим, Генделев показывает не только состояние, свойственное еврейскому, израильскому бытию, но проблематичное состояние человеческого бытия в целом, старающегося найти место обитания в негостеприимном мире и извлечь смысл из враждебного смыслу языка. Путь в Израиль для Генделева является путем к сердцу экзистенциальной проблемы, неотвязно преследующей все человечество; этот момент помогает нам уяснить Левинас:
Нет больше разницы между днем и ночью, внешним и внутренним. Разве мы не чувствуем здесь, за пределами насилия, которое все еще поддается воле и разуму, более ощутимый, чем ранее, запах лагерей? Насилие перестает быть политическим явлением войны и мира, выходит за пределы морали. Это бездна Освенцима или мира в час войны. Мира, который утратил самую свою сущность. Таков двадцатый век; и необходимо вернуться и заглянуть в него, даже если внутри царит ужас. Разве факт Израиля уникален? Не обретает ли он всю полноту значения потому, что приложим ко всему человечеству? Все люди пребывают на пороге ситуации государства Израиль. Государство Израиль – категория [Nine, 190– 191].
Генделев неустанно исследует эту категорию, этот, по его словам (беседа с автором, июль 1989), знак «онтологического события», знакомого, ставшего неведомым, света, ставшего тьмой, умолкнувшего мира. Попробуем взглянуть на путь его возвращения и понять, удалось ли поэту преодолеть изгнание слова.
Бездомность в доме своемВъезд в Иерусалим, книга стихотворений, написанных Генделевым в России, содержит цикл под названием «Дом». Третье стихотворение этого цикла начинается строками: «И никто не живет в этом доме. / Только тихо в паркеты скрипят тени. / Только нет в нем живых или бывших жильцов, кроме / неполитых, засохших растений» (44). Время вывихнуто из сустава, пространство смещено. В месте, где должна быть жизнь, нет жизни, но только немые следы жизни, лишенной средств к существованию. Но все же следы есть; даже жажда – признак жизни, поскольку означает воду, необходимую для жизни. Как и во многих стихотворениях Генделева, тень выступает указанием на нечто вещественное, способное отбросить тень, нечто находящееся в другом месте и видимое лишь как тень, слышимое лишь как эхо. Вода присутствует благодаря своему отсутствию. В связи с этим стоит заметить, что в талмудических и профетических текстах вода символизирует Тору; Тора, состоящая в одно и то же время из письменного слова и устного ответа слову, есть истина, поддерживающая жизнь в единении слова и смысла, вызова и ответа. Дом, лишенный живого присутствия, являет образ мира, лишенного истины и смысла; единственным звуком остается молчаливый стон тени или след смысла. Стихотворение завершается строками: «И когда твое сердце устанет от белого света, / и замерзнешь от ветра, и горя не сможешь унять – / посмотри – это дом твой, никто не живет в доме этом / только тихо в паркеты скрипят тени прошлого дня» (44–45). Кончаясь там же, где началось, стихотворение передает чувство запертости, заключения в месте, которое не есть место, в не-месте. Структура осталась, но душа или субстанция исчезла, запертая где-то в месте, недоступном словам. Но «я», недоступное слову, есть «я», недоступное самому себе.
Бездомность отличается отсутствием «я» не только в доме, но и во взаимоотношениях с другими. Чувство дома коренится не просто в структуре, но в жизни, поддерживаемой структурой, которая создается посредством диалогических отношений с другим человеком. Генделев говорит об этом в стихотворении из Посланий к лемурам, где пишет:
Ине слушают слов моих гости в дому моем.Или не понимают меня?и тогдагде это мы?где это мыи что будет с нами потом? [14]Расстояние, порождающее ситуацию изгнания, состоит из описываемой здесь Генделевым глухоты, характерным признаком которой служит отсутствие ответа. Слово, а с ним и личность, разлучается со смыслом, когда перестает связывать одно человеческое существо с другим; изгнание слова есть отлучение «я» от другого и тем самым от самого себя. «Жизнь слова – в переходе из уст в уста», – говорил Бахтин (Problems 202), а в жизни слова заключена жизнь души, и все это пребывает в пространстве между ними. Это сопредельное пространство взаимоотношений противопоставлено дали изоляции и отчуждения. И поэт, утратив слово, составляющее это пространство, спрашивает «Где это мы?» из дали своей изоляции, такой же временнoй, как и пространственной: что будет с нами потом? Будущее стирается в этом будущем времени; но быть без будущего – означает быть без дома.