манифесты и лозунги рождались в кофейне.
И творившие их понимали, что они не предназначены ни для улицы, ни для популярных лозунгов. Не потому, что эти создатели были аристократами или считали себя избранными народом — большинство из них убегали из холодной комнаты и грелись одним стаканом кофе.
Наши современные идеологи стерилизованной Европы тоже живут кофейней — только ее огарками и заголовками газетных статей. Считают себя 100 -процентными европейцами потому, что ходят в «Европейку», а нас — пацифистами, потому что… мы ходим в «Cafe de la Раіх». Это облегчает им ориентацию в мировоззрениях. Себе предоставляют право ходить в кофейни потому, что военная старшина всегда имела на это право, а «мужики» имели приказ в это время «толочь» дисциплину («зубрить», «ковать») в казарме. Лозунг «молчать и не рассуждать!» одолжили у царской Москвы вместе со всем ее азиатским фанатизмом, и когда декламируют «Европа», «Западная культура», или «Окцидент», видят перед собой только стены, под которыми можно расстреливать контрреволюционеров.
Революционеры на пенсии, дойдя до 50 лет жизни, открывают обратную традицию. Когда традиция покрывается идеями, которые повторяет каждый студент, она все же слишком молода, чтобы иметь к ней доверие. А мы жаждем идеи кофеен вчерашней ночи, которые завтра изменим после основной дискуссии.
Ах! Как обидно нам, что мы все-таки скептики, может, и циники, и не верим в эликсир для обновления культуры, когда его пропагандируют люди, которые всю жизнь просидели в кофейне, все свое мировоззрение формировали под влиянием политических дуновений и веяний, и проповедовали святыни родные, церкви, государства и армии только потому, что сами никогда ни в одной из них не служили.
Это оригинально, но таких каламбуров мы делаем сотню за один вечер за столом кофейни, и не называем это ни новой Европой, ни новооткрытой Америкой».
Автор исторических романов Владимир Бирчак вспоминал, что после того, как молодомузовцы отбывали свои горячие заседания, то «проверяли свои карманы и шли в кофейню, где наибольшим, что мы себе позволяли, был черный кофе и «черная индия». В кофейне шла дальше жаркая дискуссия — иногда с восьми вечера до семи утра — при одном «черном»… Мы сходились почти ежедневно с Иваном Франко в «Монопольке» («Дело», 26. 02. 1933 г.).
Количество кофеен росло, а каждая из них внушала свою особую ауру и собирала своих оригиналов. Преобладали, по словам Юзефа Виттлина, кофейни венского типа, где подавали к маленькой чашке кофе три стакана холодной воды, локали — с более или менее привлекательными кассиршами за прилавком, которые выделяли официантами контрамарки, ложечки и сахар. Официанты рекрутировались чаще всего из немецких колонистов, а каждого звали если не Бехтлёф, то Бизанц. В любое время дня можно было зайти в любую из больших кофеен и крикнуть: «Пан Бизанц!» — и с уверенностью вызывался приземистый тип в смокинге и вежливо отвечал: «Служу пану советнику (графу, помещику, профессору, доктору)». «Пан Бизанц! Платить!» «Пан обер! Меланж (кофе с молоком)!» «Пан Бехтлёф! Капуцина!» — таким было эхо канувших времен.
Существовали во Львове кофейни, куда хаживали только мужчины. Появление женщины в кофейне «Европейской», на углу ул. Ягеллонской и ул. Третьего Мая, было тревожным исключением, так как собирались там, прежде всего, люди интересов, и естественно, что женщин с собой не брали. Зато в других, изысканных кофейнях, а особенно в кондитерских, полно было женщин всех возрастов и в разных костюмах. Запах женщины добавлял тем локалям великосветской окраски и склонял к амурным фантазиям.
Остап Грицай в 1912 г. посвятил кнайпам целую статью «Проблема кофейни» в польском журнале. Итак, «проблема, — пишет он, — это определение какой-то жизненной глубины, а понятие кофейни, если смотреть на нее ленивым взором художника, практически эту глубину исключает. Припоминаем совершенные менее или более выставочно обустроенные покои, так странно несвойские и холодные помимо кичливых позолот, арабесок a la Watteau и мрамора в нескольких цветах, припоминаем навязчивое плебейство официантов, смешное своей выдрессированной элегантностью и лакейской изысканностью, кипы газет, которые никогда нормально не читаем, напитки, которые выпиваем без аппетита, — и понятие кофейни исчерпано. Разве что мы добавим еще капеллу, дамскую или мужскую, которая тут и там, обычно ночью, а порой и пополудни ласкает или оскорбляет твое ухо сомнительными сладостями Легаров и Айслеров, или самоубийственно безнадежными мелодиями будапештских Паганинкулов, — изысканную публику, которая собирается в кофейне с той тщательностью, с которой собирается с визитом или в театр, вот уже и всё. А проблема?
Действительно, сложно понять его вне невинной маски кофейных сеансов. Ведь на глаз современная кофейня является таким же невинным созданием, как ее естественная сестра, бедная золушка, молочарня. Точка доступа была той же. Вначале был голод. Не было показушного сплендора, не было радужного мрамора, газеты не представляли всех четырех сторон света, нагрудники официантов не украшали бриллианты Таита, и публика не одевалась в кофейню, как на выступление пана Карузо или на лекцию Анатоля Франко. Был один или несколько скромных покоев, один или два добродушных прислужника, одна газета и несколько постоянных гостей, которых хозяин знал, как свою кассу, и относился к ним с непринужденностью знакомого или соседа. Закон жизненной законченности приводил беспретензийного гостя к этой древней, непритязательной кофейне. И как каждая жизненная законченность, так и та древняя кофейня удовлетворялась примитивными условиями существования. Потому что законченность не имеет времени. Должен готовить неприхотливые блюда крестьян. Должен спешно ставить бедные палатки кочевников. Должен ветошью прикрывать тело. Законченность санкционирует и уравновешивает всё, поднимает глупость до достоинства традиции, а примитивность — до комфорта. В этой жизненной конечности сидит что-то из психологии толпы: требования единицы должны применяться к требованиям массы. Утонченный вкус субтильной организации подлежит общей тирании потребности.