Сторож, кряхтя, вынимает заржавленный ключ и протаптывает неторопливо свежий след по глубокому снегу к двери: редко кто зимой заглядывает в музей.
Открываются двери и нам показывают достопримечательности, — такие странные сейчас, — реликвии великого Петра в обнищавшей, оскудевшей большевистской России: ядра, пушки, весла, старинные канаты. По стенам — выцветшие картины и гравюры.
Сторож просит расписаться в толстой, пыльной, холодной, пахнущей чем-то мерзлым книге. Расписываюсь.
— Что это? — Среди подписей вижу: широко наляпано посреди страницы:
— «Нарком Луначарский».
Неужели он был здесь? Сторож, оживляясь, дает пояснения. Служащий политпросвета тоже.
— Как же, приезжали. В позапрошлом годе. Об весеннее время. И с ними — две мамзели. Сами — важнеющие и толстущие, а мамзели — тоненькие. Два раза, поди, заходили. И мне рублевку дали. — «Ты, — говорят, — стар очень… (это я, то-ись). Тебе бы на социальное обеспеченье нужно. Но если сам хочешь, — служи».
Служащий политпросвета рассказывает, что все они очень боялись, пока наркомпрос был в городе.
Осматриваем ботик Петра Великого. Он весь в снегу. По борту широкая расходящаяся трещина. Говорит сторож, что весной ремонтировать собираются. А только, наверно, опять отложат ремонт, как и раньше было.
Хотя солнце по-прежнему высоко, — делается холодно. Сторож советует еще заехать в монастырь — четыре версты крюка — но мы возвращаемся обратно.
Уныло висит выцветший красный флаг над вывеской: «Переяславский Совет рабочих…» — и т. д. — депутатов, и кроме него, да, пожалуй, еще постового милиционера, форменная шинель которого чуть виднеется из-под громадного тулупа, ничто не напоминает, что улица эта — советская.
Идут мещаночки с ведрами на концах расписного коромысла, горланит песню пьяный в валенках и без шапки, и возятся в снегу, играя, две громадных буро-коричневых дворняги. Направо — базар (сегодня местная ярмарка), такой же, вероятно, каким он был от века. — Где же новое? В чем оно?
— Жалованья второй месяц не получаем, — говорит служащий политпросвета. — Совсем оборвались, обнищали. Кто может — бежит в губернию. Совсем пропадешь здесь, в Переяславле нашем.
Дешевы только селедки. А на все остальное цены — ой! — московские.
А потом еще наши партейные сами всего боятся… Потому — еще больше прижимают.
Маленькому человеку жить трудно. А если торговлишку завести, — сейчас — из союза вон, да и со службы — вон. А потом налогом придушат. У нас все торговли позакрывались из-за этого. Одними только ярмарками и живем. Если бы их не было, — уж не знаю, что и делали бы…
Худо живем, — худо. Серая наша жизнь, скучная. Хорошо, что хоть танцы теперь разрешил исполком, а то раньше и их запрещали. Вот и отплясывает молодежь. Да вечером — с гармошками и девками. Тут и вся радость.
Хотели кино устроить, да что-то все не выходит. Подъезжаем к трактиру. Прощаемся.
Обед из борща и яичницы и, конечно, с неизбежными селедками.
Вечер приходит быстро. Неяркий, без шума и без огней. И сразу хватает холодом землю и здания. Мерзлая хрустящая тишина и собачий вой.
Наутро я уехала из Переяславля.
Письмо четырнадцатое
В ДОМЕ СОВЕТОВ
В одном из домов Совета — их <так> много по Москве — в том самом, где один из этажей отведен под венского коммуниста — Бела Куна, и где вообще жильцы более или менее «партийные», сановитые, «коммунистые», — затесалась как-то случайно самая что ни на есть обыкновенная, ничуть не сановитая гражданка…
Кряхтит и вздыхает день-деньской, — живет тем, что берет на дом стирать белье… Впрочем, если вы ее спросите, чем занимается ее муж, — она, чуть сжимая губы, словно наслаждаясь впечатлением своих слов на вопрошающего, томно и коротко ответит:
— Он во ВЦИК’е служит…
И он действительно служит во ВЦИК’е… По крайней мере — служил. При лифте. Теперь уже не служит.
Случилось это так: тов. Андреев поднимался как-то на вциковском лифте… И вдруг — содрогнулся… Перед той страшной опасностью, какая угрожала всей советской стране: служащий при лифте… оказался пьяным. Шутка ли сказать — на таком ответственном посту и вдруг — в подпитии… Не стерпел тут тов. Андреев… Пустил в ход героические меры: ценился в волосы злополучному служителю и за волосья вытащил его из лифта. Служителя, разумеется, рассчитали…