Письмо пятнадцатое
ПОЛНЫЙ ПОКОЙ. КОЗЛОВ
— А воровство у вас здесь в Козлове случается?
— Редка-а… Чавой-то не слыхать.
— А трамваи есть?
— И где-и уж там!
— Театр есть?
— Как же! Как же! кажную зиму гастролеры ездиют.
— А проституция есть?
— Эта бывает — случается. По главной улице ходют. Да вон она, проституция, идет! — указал мой собеседник кнутом на густо напудренную широкобедрую девчонку лет пятнадцати с челкой на лбу…
— А нищие есть?
— Этого сколько угодно. На базаре. Да и так тоже.
Так нащупывала я город Козлов по дороге с вокзала в гостиницу. Трамвай, частые и крупные уголовные преступления, уличная проституция и постоянный театр — вот атрибуты города. Если они отсутствуют, то налицо просто большое село, почему-то именующееся городом.
Но нищие в Козлове все-таки есть. Извозчик говорит, что много. Значит, в Козлове много пришлого элемента.
— Вот она, гостиница то-ись, куда мы едем! — опять указывает извозчик кнутом. У входа милиционер и другой парень — в штатском — затаскивают в двери двух девчонок. Те сначала идут, потом начинают упираться. Конфузятся. Боязливо оглядываются по сторонам. Наконец, одна из них, та, что повыше, говорит, отходя вместе с подругой в сторону, кавалерам:
— Проходите… Мы потом придем…
Внизу, под гостиницей — ресторан. Народа в нем немного: я, зашедшая поужинать с дороги, и двое толстопузых за соседним столом.
Толстопузые под хмельком. Один из них, тот, у которого пузо потолще, бахвалится:
— Мне, черт их мать… что при старом режиме, что при большевиках, житье не горькое… Конечно, раньше все почету больше было… Бывало, все — Семен Иваныч… Везде — Семен Иваныч… Всему Семен Ваныч — голова… Да ты, небось, помнишь?
— Как же, Семен Иваныч, как же… Как не помнить! — заторопился второй, у которого пузо поменьше.
— Однако, и теперь живем. Чем не хорошо? Вот многие на милицию жалуются. А я, наоборот, одобряю. Потому, я сейчас здесь пью, а кто меня домой отвозить будет? Милиционер… Он уж меня сколько раз домой привозил… Мне же покойнее: так я под хмельком и поскользнуться могу, ногу-руку вывихнуть…
— А намедни… — тут рассказчик наклоняется ближе к собеседнику и дряблым от смешка шепотом продолжает:
— не один я был… С дамочкой… И я — во хмелю, — сам себя не помню… И дамочка под хмельком… Милиционер нас двоих домой и доставил на извозчике… Жена отворила, меня приняла, а на нее показывает: «Эта, — говорит, — не наша».
В гостинице я ночевала всего лишь одну ночь. На другой же день перебралась на частную квартиру. К священнику.
Священник относился ко мне бережно-почтительно, как к динамитному патрону (не коммунистка ли еще, чего доброго?) и все расспрашивал о московских новостях. О своих местных делах распространялся крайне неохотно. Был он на всякий случай (а может быть, и искренне) живоцерковником.
— Ну и погодушка! — бормотал однажды батюшка, воротясь от всенощной и выжимая насквозь промокшую рясу.
— И охота матушке моей в такую погоду? Ну я, скажем, по обязанности, надо же службу служить. Ну, а матушке-то — матушке зачем в такую погоду?
— Верно, от вас отставать не хочет. Думает, где муж — там и я. Охота послушать вас, как вы служите.
— Ну, уж это вы — пальцем в небо! — с горькой усмешкой прерывает меня священник. — Вы, что думаете, она в моем приходе? Как бы не так! Это она мне назло к тихоновцам ходит. И уж какая ни на есть погода — гроза ли, метель, жарища — все равно идет. Всю работу дома побросает, а дойдет.
Итак, церковный раскол в семействе священнослужителя. Одиннадцатилетний сынок в стачке с матерью: он тоже за «мертвую» церковь.
Быть в Козлове живоцерковником — дело явно проигрышное. Ибо живет Козлов во всех отношениях по старинке и всякие новаторские устремления ему совершенно чужды и непонятны. И когда видишь перед собой Козлов, — совершенно неприемлемой становится философия Гераклита с ее теорией вечного движения. — Нет, воистину, вселенная находится в незыблемом покое. И не только большевики, но даже Уэльсы и Годдары ее не сдвинут.