весь дом, устроив мадам Орловой страшный скандал за то, что она его отправила проспаться. Он был совершенно невменяем. Мадам Орлова так разнервничалась, что с ней случился сердечный приступ, она ведь уже давно была сердечницей, и стала ею не без участия Маньина! Хотели послать за доктором, но Маньин не позволил никому выйти из дому – даже мне, старику, грозил кулаком. Тут все и произошло.
– А Пьер, где он теперь?
– Его забрали.
– Арестовали?!
Полковник кивнул. Помолчав, добавил:
– Я должен признаться, был им восхищен: точь-в-точь как его отец, то же спокойствие, та же выдержка!
– Он сознался?
– Только сказал: «
– К нему пускают?
– Только адвоката. Но он с ним не говорит: сидит молча, смотрит в одну точку, как потерявший рассудок человек. Вас, господин Ребман, вызовут как свидетеля, вы ведь один из немногих, кто хоть что-то знает…
Глава 18
Это страшное известие глубоко поразило Ребмана. Мысль о том, что, если бы он поехал с Пьером в Барановичи, ничего бы не произошло, не покидала его ни днем, ни ночью.
И ко всему еще остался без работы!
А в довершение всего его начала страшно мучить тоска по дому, по родине – в подобных обстоятельствах все особенно подвержены этой болезни: все вокруг чужое, враждебное, неизвестно, что будет дальше, – все это угнетает и парализует. Словно кто-то остановил его внутренний двигатель, и Ребман стал остывать изнутри.
И никого, с кем можно было бы поговорить обо всем этом, все уклоняются. Вот и Штеттлер, единственный, кто мог бы дать дельный совет, пропал бесследно, и никто не знает, где он и когда объявится снова.
От тоски Ребман стал бегать среди бела дня в кино, там хоть на несколько часов можно было позабыть об этом кошмаре. Но только в маленькие кинотеатры, самые дешевые, где его никто не увидит, и где идут веселые фильмы с Максом Линдером и с Принсом, и где можно что-то понять, потому что они идут по-французски.
А что толку? После кино его голова становилась еще тяжелее.
И вот однажды, когда он так сидел и не знал, куда себя девать, мадам Проскурина завела разговор:
– Так отчаиваться тоже не нужно; жизнь продолжается. Это как после долгого сильного дождя: один солнечный день – и все выглядит по-другому.
Он спросил, действительно ли для него нет никакой вакансии, чтобы хотя бы уехать куда-нибудь, подальше от этих мыслей.
– Ничего, ни намека. Разве что вы захотите туда, куда Макар телят не гонял.
– И куда же именно?
– На озеро Байкал, в Сибирь!
– Если бы вы сказали «обратно в Ранденталь», я бы сразу согласился. И что, больше нигде ничего? – спрашивает он в который раз и смотрит в глаза этой маленькой седой женщине, так похожей на его покойную матушку. Ему кажется, что она все еще на него сердится и хочет его наказать.
Словно прочитав его мысли, она говорит:
– Хотите – верьте, хотите – нет, а такой безнадежной зимы, как эта, мне еще не приходилось переживать за все тридцать пять лет моего начальствования в «Доме». Кроме предложения из Сибири, ни одного запроса за весь декабрь. Но и этого места я не могу вам порекомендовать с чистой совестью, даже если бы это было не так далеко. Что ж, видно, у нас теперь черная полоса. Но скоро все переменится. Иногда, как снег на голову, обрушивается столько предложений, что и не знаешь, кому это все предлагать. А у вас крыша над головой пока есть, да и побираться вам не приходится.
Тут девушка принесла почту.
– Ну вот, кажется, что-то наклевывается, – говорит мадам, вытаскивая из пачки одно письмо.
Вскрывает его:
– Вы сможете давать уроки фортепиано? Да, конечно, сможете, там несмышленыши: сможете ведь показать, как играть гаммы. Вот и условились: вы пойдете и не станете дальше расспрашивать! Продержитесь до мая, а там начнется новый сезон и мы подыщем вам что-нибудь другое!
«Учитель фортепиано» Ребман до мая не продержался. Не прошло и двух месяцев, как он снова стоял у дверей Дома не Крещатике.
– Ну что, с искусством покончено? – насмешливо поинтересовалась мадам Проскурина.
– Да, у меня этим «деткам» уже нечему учиться.