— Начальник! Меня несправедливо обидели… С голоду помру…
К нему подошёл молодой парень, у которого в нагрудном кармане торчало три авторучки, и холодно рассмеялся:
— Дедушка, ты чего разорался?
При виде ручек Гэн решил, что привлёк внимание большого начальника, бухнулся в снег на колени, ухватился руками за прутья и заголосил:
— Товарищ начальник, меня секретарь нашей партийной ячейки лишил довольствия, я уже три дня не ел, скоро с голоду помру. Японцы в меня восемнадцать раз штык воткнули, я и то выжил, а тут с голода подыхаю…
— Из какой ты деревни?
Гэн удивился:
— Начальник, неужто ты меня не знаешь? Я Гэн по прозвищу Восемнадцать Ударов.
Паренёк рассмеялся:
— А с чего мне это знать? Иди обратно, ищи своего секретаря, у коммуны выходные.
Гэн ещё долго колотил по воротам, но больше на него никто не обращал внимания. В оконное стекло лился тёплый жёлтый свет, на фоне этих ярких окон беззвучно плясали снежинки, похожие на гусиный пух.
В деревне раздалось несколько взрывов петард. Внезапно Гэну подумалось, что пора провожать бога домашнего очага, чтобы он отчитался на небе о прошедшем годе. Он решил возвращаться, но только сделал шаг, как повалился головой вперёд, словно кто-то резко толкнул его в спину. Когда лицо коснулось сугроба, снег показался Гэну необыкновенно тёплым. Он вспомнил тёплую материнскую грудь, даже нет — скорее материнскую утробу. Он лежал в ней, прикрыв глаза, он свободно плыл без забот и печалей, не думая ни о еде, ни об одежде. И оттого, что ему удалось заново пережить это чувство, чувство пребывания в утробе матери, где нет ни голода, ни холода, старик ощутил безграничное счастье. Едва различимый лай собак в деревне заставил его вспомнить, что он давно уже покинул материнскую утробу и пришёл в этот мир. Золотистый свет окон коммуны и огненно-красные цветы во дворе секретаря партийной ячейки буйным пламенем осветили небо. От яркого света резало глаза, снежинки напоминали кружившие в воздухе клочки сусального золота или серебряной фольги; в каждом доме боги домашних очагов, оседлав коней из папье-маше, мчались в далёкое небо. Гэн ощутил, что всё его тело печёт, будто в огне. Он поспешно стянул с себя старую драную куртку — всё равно жарко, снял брюки на ватной подкладке — жар не ушёл… Тогда Гэн стащил с себя рваные ватные туфли и шапку. Он остался голым, словно только что выпал из материнской утробы — жарко! Гэн лежал в сугробе — снег обжигал кожу, он начал кататься в снегу — всё напрасно. Старик жадно глотал снежинки, и они опаляли горло, как песчинки в летний зной. Жарко! Жарко! Он приподнялся и одной рукой ухватился за стальной прут ворот. Металл сжёг руку до мяса. Ладонь приклеилась к воротам, не оторвать. В горле застыл крик: «Жарко! Жарко!»
С утра пораньше тот паренёк с авторучками в кармане вышел, чтобы подмести снег. Подняв голову и посмотрев на ворота, он невольно побледнел. Вчерашний дед, называвший себя Гэном Восемнадцать Ударов, совершенно голый висел на воротах — как Иисус, принимавший смерть. Лицо его было чёрно-фиолетовым, широко распахнутые глаза смотрели во двор коммуны. На первый взгляд даже не верилось, что этот одинокий старик умер от голода и холода.
Молодой человек специально пересчитал шрамы на теле старика. Их действительно оказалось ровно восемнадцать — ни больше ни меньше.
8
Рябой Чэн привёл японцев в деревню, и они подорвали все мастерские по изготовлению соломенных сандалий, а потом наконец отпустили его. Коричневая шапка сурово спросил:
— Есть ещё мастерские?
Рябой Чэн уверенно ответил:
— Нет, не осталось, правда не осталось!
Коричневая шапка посмотрел на японца, тот покивал, и тогда Коричневая шапка велел:
— Катись!
Чэн опустил голову, наклонился и попятился шагов на двадцать, и только потом развернулся. Очень хотелось пуститься наутёк, но ноги обмякли, сердце бешено колотилось, он не мог бежать. Рану на груди пекло, содержимое штанов было липким и холодным. Чэн прислонился к дереву, чтобы отдышаться, и тут услышал, как из всех окрестных дворов доносятся душераздирающие крики, и ноги сами собой подогнулись. Он сполз, обдирая спиной сухую кору дерева, и сел на землю. Над деревней клубился густой дым от взрывов ручных гранат. Японцы закидали местные подземные мастерские по производству соломенных сандалий через слуховые окна и двери несколькими сотнями чёрных гранат, похожих на маленькие дыньки, а потом бесстрастно ждали, окружив мастерские. Внутри раздались приглушённые взрывы, даже земля под ногами содрогнулась, из слуховых окон валил дым и долетали крики раненых. Японские солдаты заткнули окна травой, крики сделались совсем слабыми, их можно было услышать, только если напрячь слух. Он привёл японцев подорвать двенадцать мастерских. Чэн знал, что три четверти местных мужиков плетут сандалии в мастерских, и сейчас все они мертвы. Внезапно он понял, какую большую ошибку допустил. Не покажи он дорогу, японцы сами не нашли бы мастерскую в закутке на восточном краю деревни. Эта мастерская была одной из лучших, по вечерам здесь собирались по двадцать-тридцать парней, которые плели сандалии из соломы, болтали и смеялись. Японцы закинули туда больше сорока гранат, и от мощного взрыва мастерская обвалилась, превратившись в могилу, лишь ивовый шест, служивший подпоркой для крыши, торчал из земли, словно дуло винтовки, нацеленной в багряное небо.
Чэн испугался. Он пожалел о содеянном. Казалось, он видит вокруг себя знакомые лица, и они гневно его обличают. Это японские черти заставили меня, тыкая штыками. Да если бы я их и не привёл, они всё равно нашли бы и закидали гранатами все мастерские. Мертвецы растерянно переглянулись и тихонько отступили. Чэн смотрел на их изувеченные тела, и, хотя стыда в его сердце не было, он разом весь промёрз изнутри, словно нырнул в ледяную реку.
На последнем издыхании он вернулся домой и увидел, что его красавица жена и тринадцатилетняя дочка лежат посреди двора в разорванной одежде с выпущенными кишками. В глазах Чэна потемнело, он как стоял, так и повалился на землю… Чэн лежал, то чувствуя себя мёртвым, то оживая. А потом побежал на юго-восток.